Людмила ГУРЧЕНКО: «Желание покончить жизнь самоубийством возникало не раз. И в профессии ничего не светило, и в личной жизни — на руках ребенок, помощи ждать неоткуда... Никому не нужна, влиятельных родичей нет, мужчины надежного тоже — ну для чего барахтаться?»
В средние века таких ярких, не от мира сего женщин, как Людмила Марковна Гурченко, сжигали на костре за милую душу. Никаких колдовских заклинаний и зелий не надо ей, чтобы на глазах толпы перевоплотиться в ангела или черта с рогами, в femme fatale или в передовую работницу страны, где секса не было, она запросто может прибавить себе на экране лет 10, а в жизни — 40 убавить. Кому-кому, а ей неизменно сопутствовали восторг и зависть, признания в вечной любви и проклятия — среднего не дано.
После ее блистательного дебюта в кино публика свято верила, что обожаемая актриса идет по жизни, улыбаясь и весело пританцовывая: как стрелами Купидона, пронзает острыми каблучками мужские сердца. Никто даже не догадывался, как давят на хрупкие плечи — нет, не лямки аккордеона, с которым она приехала завоевывать столицу, — а отсутствие московской прописки, хроническое безденежье, интриги и мелочность окружения...
Злые языки судачили о ее звездных романах и мужьях, которых у Гурченко было немногим меньше, чем звездных ролей, но мало кто знал подробности и причины разводов. Первый супруг — красавец-грузин аристократических кровей Борис Андроникашвили не выдержал испытания бытом и безденежьем после рождения дочки, со вторым — сыном могущественного первого секретаря Союза писателей СССР Александром Фадеевым-младшим пришлось расстаться из-за его пристрастия к спиртному, с третьим — Иосифом Кобзоном они, похоже, не поделили славу. Неспроста же прославленный певец публично каялся, что Гурченко была единственной в его жизни женщиной, на которую он поднял руку — дал ей пощечину...
Ничто тем не менее не могло сломить ее гордость и страстное желание самоутвердиться, и, видимо, закономерно, что самым длительным оказался союз с пианистом средней руки Константином Купервейсом. Музыкант, который намного моложе актрисы, выполнял при ней обязанности аккомпаниатора, личного секретаря, менеджера, финансового директора и снабженца — именно при нем суперзвезда советского кино сыграла свои самые блистательные роли. Правда, сегодня обиженный бывший супруг считает, что с 23 лет до 41 года был лишь ее рабом, тенью. В память о браке Купервейс хранит не фотографии, — их Людмила Марковна после разрыва не отдала! — а свою трудовую книжку, где в графу «должность» когда-то собственноручно вписал: «Муж Гурченко». Он уже и сам не знает, что это было: любовь? наваждение?
В отличие от него Людмила Марковна предпочитает исповедоваться не перед журналистскими диктофонами, а перед кинокамерой, хотя в то же время не стесняется откровенно говорить о вещах, которые другие скрывают. В конце концов, не триумфы, а пережитые ею страдания переплавились потом в роли самой высокой пробы, огранили талант, придали игре глубину. Слезы, которые в непростых житейских коллизиях, сцепив зубы, она сдержала, потом щедро пролились в зрительном зале.
Фото Александра ЛАЗАРЕНКО
Любопытно: Никита Михалков — тот уникальный мужчина, которому она подчинялась, пусть даже и на съемочной площадке, — заявил однажды на творческой встрече, что «есть актрисы, которые семью и ребенка не променяют на хорошую роль. Люся же за нее может поджечь свой дом, причем сама принесет керосин. Потом будет раскаяние, суд, но роль она все же сыграет»...
Женщина-фейерверк, Примадонна, Мадам элегантность — для нее не жаль самых восторженных эпитетов. Полвека фильмы с участием Гурченко бьют кассовые рекорды, до сих пор после концертов и спектаклей публика, стоя, провожает ее аплодисментами. Она и сегодня поражает легкостью, изяществом, осиной талией, хотя с возрастом что-то в актрисе все-таки изменилось. По-моему, Людмила Марковна уже не мечтает о звездах с неба — теперь для счастья ей нужно совсем немного: снова услышать команду: «Мотор!» и выйти на съемочную площадку...
«МЫ РАЗДЕВАЛИ ТРУПЫ, ПОТОМУ ЧТО НЕ В ЧЕМ БЫЛО ХОДИТЬ»
— Да, Людмила Марковна, смотрю вот на вас и вспоминаю слова песни: «Потому что нельзя быть на свете красивой такой»... Помните, «Белый Орел» исполнял?
— (Смеется).
— Замечательно выглядите!
— Спасибо — чего уж там...
— Вы родились и выросли в Харькове — насколько я знаю, даже в украинской школе учились...
— Она у нас прямо во дворе была, под балконом — я и не знала, что она украинская. 23 августа 43-го года Красная Армия освободила город от фашистов, а 1 сентября, как полагается, — первый раз в первый класс. Еще недавно в этом здании располагался немецкий госпиталь, поэтому не было ничего: ни парт, ни мела, ни классов... По-украински я ни одного слова не знала, а там сразу «почали розмовляти українською мовою». Пришла домой и спрашиваю: «Мама, а что такое гусы?». Она: «Это гуси». Вот так постепенно, постепенно... Ближайшая русская школа находилась от нас за четыре квартала, ходить было далеко... Попробуй-ка каждый день, если ни трамваев нет, ни троллейбусов, ни машин — все пешком.
— Гуси хоть в Харькове были?
Родители Люси Гурченко — Леля и Марк. Мама — из аристократов, отец — из батраков...
— Та не було ж гусей — зовсiм!
— Немцы поели?
— Геть усе з’їли — i ворон, i горобцiв.
— Вы видели войну глазами ребенка и написали о ней совершенно пронзительные воспоминания...
— Как сейчас помню: лето, детский сад вывезли на дачу. Ха-ха-ха, нам так весело, и вдруг за всеми детьми приезжают родители, за мной — мамина сестра. Еще утром мы ходили в лес на прогулку, рвали цветы, а после обеда ни с того ни с сего нас срочно забирают в Харьков. Нам по пять лет — кто там что понимал? В город? Ну и хорошо! Там папа и мама, там баян, там все, а потом уже началось: бомбоубежища, какие-то незнакомые звуки. Земля вздрагивала: дж!-дж!-дж! — в воздухе звенело: пиу!-пиу!-пиу! — а потом (поет):
22 июня Ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, Что началася война.
Видите, все через Киев идет... Вот я сегодня сижу тут у вас, i менi дуже приємно вспоминать те далекие годы. Да, было страшно, но со временем понимаешь: именно тогда, в пять-шесть лет, до семи, когда я жила в оккупации, произошло мужание духа.
Немцы ведь занимали Харьков два раза. Сначала город отбила Красная Армия, но вскоре она — жуткая, растерзанная — отступила. «Боже мой! — думала я. — Вот так и папа мой где-то...», ну а потом — раз! — и вновь наши моторизованные части вошли. Все это как-то быстро... В 43-м году уже и «Катюши», наверное, появились, и машины более мощные были, и солдаты появились в форме с иголочки, в скрипучих таких сапогах. Ой, мне посчастливилось на танке, прямо на пушке проехать!
— Вы видели убитых?
— Видела? О чем вы говорите? Мы раздевали трупы, потому что не в чем было ходить.
— Вы лично?
— Ну да — и я, и другие дети.
— И страха совсем не было?
— Поначалу еще била дрожь, а потом привыкли, как будто так и надо.
...Помню самую первую харьковскую бомбежку — папа еще дома был и взял меня с собой в город... Он мне тогда казался молодым и здоровым, а ведь ему к тому времени исполнилось 43 года. Уже потом от мамы узнала, что после работы в шахте у него были две грыжи, поэтому всю жизнь ему приходилось носить бандаж. Кашляя, он держал руками живот, ему нельзя было поднимать тяжести... Папа был невоеннообязанным, но ушел добровольцем и унес на войну баян.
В тот первый раз... «Хай ребенык знаить и видить усе», — сказал он маме, и мы побежали с ним на Сумскую. Я видела там убитых, но не бомбами, а пулями: пиу!-пиу!-пиу! Видимо, самолет стрелял. Никогда не забуду: около ресторана «Люкс» на правом боку лежала раненая женщина. Левое плечо у нее было раздроблено, и цветастая кофточка вдавилась внутрь. На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса. От ветра широкая белая юбка поднялась, закрыла лицо, и видны были только белые трусики. Лицо у нее было совсем серое, и она даже не стонала, а так монотонно твердила: «Товарищи, пожалуйста, кто-нибудь... Поправьте юбку, прикройте, мне так стыдно...».
Это все детские впечатления, но они яркие, со вкусом и запахом... В кинотеатре «Комсомольский» (не знаю, как он сейчас называется, — это центральный, на Сумской) во время войны шли все фильмы с Марикой Рекк — я сидела на ступенечках возле выхода и запоминала (поет):
Марк Гурченко: «Ничего не бойсь, дочурка! Дуй свое! Надо быть первую!»
Ин дер нахт Ист дер менш нихт герн аляйне... (Ночью человек неохотно остается один).
Что вы — я на экран зыркну: о! Актриса вся в перьях, в блестках: вот вырасту, и все будет та-та-та-да! Так формировался актерский подход к жизни.
— Вы немцев запомнили?
— Больше первых. Они были «старые» — лет 30-35 (как я теперь понимаю, может, потому, что в ремонтных мастерских работали)... Один из них, Карл, нам всегда что-то давал, а потом показывал фотографию: «Их хабе драй кляйне киндер». (Я по-немецки блестяще могла говорить — на бытовом уровне). Карл объяснял, что у него дети, и никогда не спрашивал, где мой папа: на фронте или нет, потому что за это, знаете, сразу могли... А когда немцы второй раз вошли, стало страшно — это были части СС. Никогда не забуду, как они шли по Очаковской и Клочковской. Мы шныряли по городу: вот школа и дом, тут наступают немцы, а здесь в плащ-палатках отступают наши... Господи, дождь, и им кричат из окон: «Направо, направо! Там можно спрятаться, там лесопарк, парк Шевченко...». А с другой стороны: ду-ду-ду! Строем! И все белобрысые! Когда спустя много лет Урмас Отт брал у меня первое послеперестроечное интервью, такое, знаете ли, якобы демократическое, я подумала: «У-у-у, зараза! На эсэсовца как похож!». С детства так отложилось...
«ИНОГДА НАПАДАЕТ ОБЖОРСТВО — И МУЖИК НЕ УГОНИТСЯ. ВИЖУ МЯСО — СТАНОВЛЮСЬ НЕНОРМАЛЬНОЙ»
— Вам приходилось перед немцами петь?
— Конечно. На разогрев я выдавала им наши песни из фильмов. Сначала голосом Утесова (поет): «Что-то я тебя, корова, толком не пойму...», и тут же голосом Эдит, его дочери: «День, в полях другие цветы...». Раздавались нестройные аплодисменты, и мне этого было достаточно. Ах, так? Нате вам! Я же видела, как они на губной гармошке играли, как, обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону, пели:
Фор дер казерне Фор дем гросен тор Штанд айне лантерне Унд штейт зи нох дафор. Ви айнст Лили Марлен, Ви айнст Лили Марлен...
Как вжарю им по-немецки — я же быстро все схватываю, — ну а потом «Катюшу» — с чечеточкой, как папа учил. Все, они умирали от смеха... За это суп недоеденный сливали в мой котелок, и я гордо несла его домой, а все дети смотрели завистливо. А что — работайте тоже!
Мама относилась ко мне довольно критично: «Ну что Люся? Девочка не очень красивая — лоб большой, уши торчат...». 1943 год
— Вы помните ощущение голода?
— Если бы не это, кто бы в немецкой части вообще ошивался? Голод все время был, я только и слышала: «Люся, ты умрешь, если будешь... Люся, ты умрешь!..». У меня уже рос живот, ручки были тоненькие — все, как полагается. Есть было просто нечего...
— Этот страх перед голодом и ощущение того, что одеться не во что, вы пронесли через всю жизнь или все потом стерлось, забылось?
— Чувство, что одеться не во что, — оно до сих пор мучает. Все время работает фантазия — да-да-да, — а насчет еды... Вот у мамы моей это было — она не смогла остановиться: ела, прятала... Ужас какой-то, а меня, как и папу, Бог миловал. Сейчас у меня несчастье какое? Если вдруг захочу есть, умну столько, что все вокруг думают: «Боже, и это она...
— ...с такой талией?»...
— Все порасстегиваю, как дам (выдыхает) — и тогда на неделю-на полторы хватает. Обычно-то я нормально ем и без всяких диет — сколько хочу, но иногда нападает обжорство. Вот тут за мной и мужик не угонится: вижу мясо — и я уже ненормальная, перестаю собою владеть. Наверное, это оттуда идет, но когда рядом такой джентльмен, как вы, я точно буду владеть собой (смеется). Чувство юмора потеряешь — пиши пропало...
Из книги «Аплодисменты».
«...В 1964 году я работала в театре «Современник» (тогда он находился на площади Маяковского). После репетиции на проходной сказали, что вот уже два часа меня дожидается какой-то человек. Навстречу мне шел большой мужчина с черной бородой — раньше я его никогда не видела.
— Здравствуйте, Людмила!
— Зд-дравствуйте...
— Наверное, вы меня не узнаете?
— Нет, извините, нет.
— Как бы это... Неудобно сказать... Да мы с вами когда-то воровали.
Я прямо шарахнулась от него. «Современник» в то время был самым популярным театром в Москве. Артистов немного, все личности, атмосфера интеллигентная и интеллектуальная. В каждом углу читаются редкие стихи, речь перемежается такими новыми, модными тогда словами: «экзистенциализм», «коммуникабельность»... Я репетирую «Сирано де Бержерак», борюсь со своим «харьковским диалектом», успешно, вот уже полгода, выращиваю в себе «голубую кровь» — и на тебе! Какой-то ненормальный... «Мы с вами, — говорит, — когда-то воровали». Такое ляпнуть!
Ну всегда, всегда со мной не так, как с людьми.
— Вы что, товарищ? Что вы говорите? Вы меня с кем-то путаете.
Быстро ухожу, но он меня догоняет. Весь красный, ему тоже очень неловко — хоть не нахал.
— Людмила... ну это... вот черт... в Харькове... Война, базар, мороженое, всякое то-се... Ну? — Шепотом добавил:
— Ну, Толик я, — и еще тише: Мордой звали...
— То-олик! Ой, ну, конечно, конечно! Прекрасно все помню! Еще бы! Вас не узнать, такой вы большой...
— А я вас в кино сразу узнал, хотя вы тоже изменились. Всем говорю, что вас знаю, — никто не верит. Не скажешь же, что воровали в детстве... Все хотел повидаться, да не решался, а сегодня думаю: чем черт не шутит? Принял для храбрости, и вот...
Мы зашли в ресторан «Пекин».
Толик стал горным инженером. В Москве был проездом с Севера.
Вспоминали далекое и такое родное прошлое. Уже громко, не оглядываясь по сторонам, называли все своими словами. Нас связывали особые узы братства, которые объединяли всех, кто в Харькове перенес войну.
Мы с удовольствием говорили на «военном» харьковском жаргоне, и ни один человек рядом не смог бы нас понять».
«МАМА ОТНОСИЛАСЬ КО МНЕ ДОВОЛЬНО КРИТИЧНО: «НУ ЧТО ЛЮСЯ? ДЕВОЧКА НЕ ОЧЕНЬ КРАСИВАЯ — ЛОБ БОЛЬШОЙ, УШИ ТОРЧАТ...»
— У вас был удивительный папа, и мне кажется, он до сих пор остается для вас путеводной звездой. Вы и сегодня сверяете по нему поступки?
— Понимаете, какое дело... Начну с отрицательного. Сейчас журналистикой занимаются все, кому не лень: если есть диктофон и несколько вопросов в запасе, эти люди чувствуют уже себя на коне (иногда начинают такое нести, что не знаешь, отвечать или просто послать). Одна девушка (она молодая, великая) спрашивает: «Ну вот скажите, кто для вас в жизни пример? Только не говорите, что отец». Я кх-м — слова, которые напрашивались на язык, проглотила, посидела чуток (за столько лет любые бури, что ударяют в голову, в сердце, в мозги, научилась уже опускать на дно), встала и ушла.
«Рабочий поселок», 1965 год. Людмила Гурченко и Олег Борисов
Все, связанное с папой, я глубоко спрятала... Это раньше безумно много о нем рассказывала — и так, что все лежали, а теперь это делаю изредка, только если собирается очень своя компания (еще живы многие, кто его знал).
Да, это был мой первый учитель — с самого детства, во всем. «Ничего не бойсь, дочурка! Дуй свое! Надо быть первую! Сделала ляпсус — иди уперед. Не оглядайся назад! Давай, давай!». Боже, я так долго неслась вперед, так мучилась, если кто-то из детей уже там, на сцене, а я жду еще очереди, чтобы туда выскочить. Папа: «Сейчас, сейчас, дочечка!»... Ох! Как дам с аккордеончиком, с чечеточкой — целый концерт. Все пою: и блатные песни, и классику, и Глинку — на всех языках, не зная ни одного: это фейерверк, в который меня бросил папа. В жизни я наделала массу ошибок и неверных шагов, встревала туда, куда не следовало, проявляла невыдержанность там, где нельзя было, — это оттуда идет. Да, это плохо, но и прекрасно — иначе не состоялось бы то, что состоялось.
Сейчас я могу безупречно владеть собой, умею переждать, не выбрасываю энергию попусту, зря не теряю калорий. Научилась гаварить па-а-масковски, типа «эта атвратительно савершенно», хотя ма-а-а-сквичкой так и не стала. Напротив, за столько лет приучила всех к моему диалекту. Не так что прямо по-украински шпарю: «Шо вы грите? Ай, перестаньте, у нас у Харкови...», но теперь мягкий южный говор — моя фишка, и я считаю это одной из своих маленьких побед...
— И все хорошо вроде, а папы нет!
— (Грустно). А папы нет... Сейчас ему было бы 109 лет. 23 апреля пошла на кладбище, поговорила. Нет, совсем я не ненормальная, но мы с ним говорим. Когда долго не бываю у него из-за чего-то... Ну как долго? Месяц...
«Сейчас папе было бы 109 лет. Недавно пошла к нему на могилку, поговорила, цветики, которые он любил, принесла, и так хорошо...»
— ...накапливаются вопросы?
— Меня гложет совесть — потерянная в нынешнее время субстанция. Вот что это такое? Как и душу, руками ее не потрогаешь, но она ест тебя поедом, и я не нахожу себе места. «Что делать? — думаю. — А-а-а, надо туда, на могилку»... Цветики, которые он любил, принесу, все почищу, поговорю, и так хорошо! Сделаю вроде что-то, чтобы он жил, приду домой, а его опять нет — одни лишь портреты.
— В своих воспоминаниях вы писали, что папа морды бил тем, кто говорил о его дочурке гадости...
— Ну, не то что бил, но морально уничтожал... Ну вот представьте: 57-й год, на экраны только вышла «Карнальвальная ночь», и, конечно, я приехала домой на каникулы. На стене кинотеатра, где крутят картину, висит трехметровая афиша — на ней я в черном платье, с муфточкой, и папа в широких брюках (ну простой человек) гордо сообщает прохожим: «Это моя дочь». Те от него малость шарахаются, а он: «Чего ты? От фотографии посмотри: в детстве, это, это... А он ее мать». Мама сразу бах! — и на другую сторону улицы перебегает: стеснялась.
Потом он целую пачку фотографий моих носил с собой — раздавал и ставил автограф: «Марк Гурченко, отец актрисы»...
— Мама, видя такую любовь между отцом и вами, не ревновала?
— Нет, но относилась ко мне довольно критично. «Ну что Люся? Девочка не очень красивая — лоб большой, уши торчат...».
— Не очень красивая?
— Я-то? Вообще нет. За 15 минут могу себе что угодно нарисовать, а так лицо у меня никакое.
— Ну что это вы говорите?
— Да-да, никакое — оно гуттаперчевое: с помощью грима из меня можно сделать все, что угодно. Ой, в фильме «Рецепт ее молодости» работал грандиозный гример. Я ему говорю: «Не знаю, что предпринять, но мне бы хотелось, раз уж моя героиня живет 300 лет, как-то поднять ей глаза удивленно. Может, мы к векам что-то прикрепим?». Он отсоветовал: «Будет больно — вы лучше брови свои уничтожьте». — «Как?». — «Как класс! И идите на съемку с утренним лицом». Ну что — я их и выщипала...
Слушайте, прихожу — никто меня не узнает: на проходной не пропускают. «Так это же я», — говорю. Нет — голос знаком, а лицо первый раз видят. Иду в павильон — и там реакция бурная: «Вот это Гурченко? Ой-ой!». Гример поработал, я выхожу...
Кинопробы. «Маму спрашивали: «Сколько вы дали, чтобы такую, как Люся, взяли в кино?»
— Царица!
— Так что мама была очень права, но папа-то видел меня уже «заграмированной». «Заграмирують дочурку, и будеть она в кино первою павою» (павлином, значит)... В общем, когда «Карнавальная ночь» вышла, меня уже прятали. У нас был полуподвал: две комнаты, кухня, коридорчик... Только дверь открывается — меня вжик! Однажды пришли к нам три женщины: «Здрасьте, мы вот хотели узнать, а правда, что ей 40 лет и что ее просто сделали в кино молодой?». Папа мой — он же хозяин — в ответ: «Давайте, бабы, сначала выпьем!». По рюмке налил, они раздухарились, морды красные... «Ну а теперь я покажу вам свою дочь: «Выходи, дочурка». Я появляюсь из своего закутка, они: ах! «А это ее мать» (матери 38 лет, а мне 20)... Ужас, что он им вслед говорил, когда они уходили, задницей открывая дверь.
Так было всегда: папа переживал очень сильно, особенно когда статьи пошли разносные — у него даже инфаркт был.
— От статей?
— Да. Мама как-то в себе все носила: очки темные надевала, ни с кем не разговаривая... Наша семья была уничтожена сплетнями. «Леля, сколько вы дали, чтобы такую, как Люся, взяли в кино? Наверное, 25 тысяч. Что же теперь можно хорошего посмотреть, если там такие, как Люся, будут?». Вот тут папа не мог выдержать...
«Карнавальная ночь», 1956 год. «И улыбка, без сомненья, вдруг коснется ваших глаз, и хорошее настроение не покинет больше вас...»
— Все-таки удивительно: в «Карнавальной ночи» вы снялись в столь юном возрасте и так рано пришла к вам всесоюзная слава...
— Везение, случай...
— ...но потом за это везение вы расплатились сполна...
— Еще бы — я это называю тиранией маски. После «Карнавальной ночи» в драматических ролях никто меня уже не воспринимал — пой, мол, товарищ Гурченко!.. С тех пор за мной тянется прекрасный, в общем-то, шлейф счастливой оптимистки — всегда веселая, заводная, танцует и поет: «Пять минут»... С другой стороны, если разобраться, от силы у меня недели три хорошего времени было, а все остальное требовало терпения, умения улыбаться, не сдаваться в безвыходном положении, преодолевать себя и при этом обходиться без сильного мужского плеча...
Дима, я никогда не снималась у мужа-режиссера, который бы думал: сейчас эта картина, а следующая та, — не было такого! Я всегда попадала к разным людям — представителям всевозможных школ, направлений, темпераментов, интеллектов — и везде выстраивала отношения, встраивала в их замыслы, клише и схемы свой организм.
«ОБСТАНОВКА ТОЛКАЛА: ПОСТОРОНИСЬ, НАГНИСЬ!»
— Сколько лет длился ваш ужасный простой после «Карнавальной ночи»?
— Если не брать в расчет проходных, эпизодических ролей, если считать по вертикальным всплескам — лет 14 или 15.
— Что чувствует молодая красивая женщина, когда после оглушительного успеха, после сумасшедшего признания миллионов зрителей вдруг оказывается невостребованной, никому не нужной и не снимается в лучшие для актрисы годы?
— Как вам сказать? (Грустно). Все равно папин оптимизм был во мне неистребим. Его коронная фраза: «Успокойсь, дочурка, и помни: хорошега человека судьба пожметь-пожметь да и отпустить» — она со мною жила. Я уезжала из Москвы, спасали люди, живущие далеко от центра, которые привечали теплом, добротой. Ну и пускай туалет там Бог знает где, зато хата натоплена, и варенички с картошечкой, и зал теплый. Там я научилась импровизировать, зажигать публику...
«В пять минут решают люди иногда — не жениться ни за что и никогда». С Юрием Беловым
— ...и выживать?
— И выживать! Из зала мне часто задавали вопрос: а почему вы нигде не снимаетесь? Ну не будешь же плакаться, и я иногда отвечала: «Сейчас снимаюсь в картине «На стальных магистралях». Просто от фонаря — пойди проверь, что за фильм...
— Были депрессии?
— Они навалились попозже, уже перед «Старыми стенами». В профессии ничего не светило, в личной жизни, представьте себе, тоже... На руках ребенок, а помощи ждать неоткуда — и папа, и мама уже предпенсионного возраста, я единственный кормилец в семье... Работы было мало, бросалась и туда, и сюда...
— Сама, сама...
— Плюс ко всему шить научилась — те платьица помогали хоть как-то концы с концами свести.
— Не знаю, правда это или выдумки, но слышал, будто одно время вы хотели покончить жизнь самоубийством...
— (Пауза). Такое желание возникало не раз, потому что просто не за что было уцепиться, и вдобавок меня подталкивали... Обстановка толкала: посторонись, нагнись! Никому не нужна, влиятельных родичей нет...
— ...и мужчины надежного?
— Сейчас есть, а тогда не было. Ну для чего барахтаться? Кино ушло, умерло... Знаете, ненужность — страшное дело: в зеркало на себя смотришь, и становится не по себе — вдруг видишь то, что вчера было еще незаметно. Перед «Старыми стенами» мне казалось: если не буду в этой картине сниматься, если не утвердят — все, а меня не утверждали и не утверждали. Твердили: «Она не лидер, не стайер, она спринтер — годится только на короткие эпизодики», но режиссер Трегубович сказал: «У нее лучшая проба — ее и берем».
Я тогда же не знала, что работала под топором нависшим — худсовет три эпизода должен был отсмотреть и только тогда решить: буду я в фильме занята или нет.
«Балтийское небо», 1960 год. С Витей Переваловым
— Роль в «Старых стенах», на мой взгляд, в вашей кинокарьере этапная...
— Это одна из лучших моих работ, и я вообще не понимаю, как ее сделала.
— Скажите, а какие-то заказные статьи против вас в тогда еще советской прессе публиковали?
— Собственно, я и была ими уничтожена. Теперь-то, поскольку иногда приглашают и платят хорошие деньги, жить можно, а тогда на четыре с полтиной за концерт не разгонишься.
В этом вопросе вообще много граней... Я ведь жила в довольно простой среде. В моем окружении — домашнем, соседском — никогда не вели разговоров о 37-м годе: ну откуда мне было знать о каких-то врагах? Они где-то далеко, у нас таких отродясь не было... Уже потом мама мне рассказала, как в 25-м, когда все дворянское уничтожали, тягали ее вместе с дедушкой, но тогда, вступив вместе с папой в социалистическую жизнь, она молчала, счастливая, что убежала от этих дворян подальше. Зато бабушка говорила: «Этот Ленин — подличуга, провокатор. Как людишки при царе жили? Всего было вдоволь: и механические жатки «маккормик» свои, и скотина». Я недоумевала: «О чем это она?», а бабуля свое гнула: «Николашка был умный, но его победили». — «Какой Николашка? — думала я. — Наверное, давний ее воздыхатель».
Это был цирк: мама из дворян, но полностью закрыта, зажата, а папа из батраков — и вся душа нараспашку. В общем, красная кровь с голубой смешались, а победил папа. Я никогда об этом не вспоминала — даже когда дворяне вошли в моду, промолчала, что в моих жилах тоже благородная кровь течет. Впрочем, я отвлеклась. О чем мы сейчас говорили?
— О 37-м годе...
— Да, об этих страницах истории я не подозревала, и только во ВГИКе о них узнала, потому что за мной ухаживал будущий Машин отец Борис Андроникашвили. Грузин...
— ...сын репрессированного писателя Пильняка...
— ...и репрессированной Киры Андроникашвили. Она как жена врага народа отсидела четыре года, но потом ее вызволил Берия, большой поклонник сестры — актрисы Нато Вачнадзе (в девичестве тоже Андроникашвили). В Борисе — ослепительном, остроумном, начитанном — смешалась кровь двух самых красивых, аристократичных семей Грузии.
Ну а теперь слушайте дальше. Перед Московским фестивалем молодежи и студентов 57-го года кого-то осенила идея: всех известных, красивых и умных ребят из институтов (в том числе и нашего, кинематографического) научить работать среди иностранцев.
«МОЖЕТ, ЭТО МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ, МОЖЕТ, УМРУ СКОРО...»
— Работать в прямом смысле?
— Прямее некуда. Тук-тук-тук — вопрос ясен? Со мной тоже тайно встречались и пообещали: «Будете заниматься языком, у вас будет квартира»... Я была абсолютно советская, любила родину, красное знамя, но интуиция подсказывала: беги прочь, и немедленно! Я не понимала, что делать и кому об этом сказать, — меня же предупредили: родителям не говорить, никому ни слова. Один мальчик из наших, Дима Оганян, согласился — видно, со страху, потому что у него в 37-м всех уничтожили — и на всю жизнь стал калекой (о нем потом Габрилович снял страшный фильм «Мой друг стукач»).
Борис заметил неладное. «Что с тобой?» — спросил, и когда я призналась, рассказал мне о матери. Кира Георгиевна была женщиной необыкновенной, красоты совершенной, но ей становилось плохо, как только она слышала: «Быстрей-быстрей!». Дело в том, что в лагере они камни носили, и все время их там подгоняли. Когда мама Бориса вернулась в Грузию, органы тоже к ней подкатились, но она, несмотря на все пережитое, без разговоров указала им на дверь. «Вон!» — сказала. И ее оставили в покое.
«После «Карнавальной ночи» в драматических ролях никто меня не воспринимал. С тех пор за мной тянется шлейф счастливой оптимистки...»
Борис научил: «Если будут звонить...» — Ну, вы понимаете. Я же была так испугана, опасалась обернуться, пошевелиться, — мне казалось, что за мной кто-то следит...
— Представляю...
— Дима, я редко бываю так откровенна... В книге своей написала об этом, но мягко, чтобы было смешно (человек тонкий всегда поймет), а на самом деле было совсем не до смеха. Я боялась звонков, боялась всего, и когда уже зашла речь о том, какое конспиративное имя мне нравится, когда уже дали номер контактного телефона, впала в ступор. «Нет! — произнесла, — вот не понимаю этого: хоть умри. Я если что-то увижу — убью, уничтожу. Как Зоя Космодемьянская (а я по снегу босиком ходила, готовилась), могу грудью закрыть... Я же такой патриот: люблю Ленина, Сталина, «Молодую гвардию», но вот это — увольте»... (Вздыхает). От этого вся моя жизнь лопнула.
Потом уже я стала многое понимать, но что ж — надо отрезать и жить дальше. Больше ко мне никогда... Нет, они подходили, но я говорила: «Извините, у меня нога сломана. Пригласите других». — «Кого?» — и я называла тех, кто с ними уже (выбивает руками дробь)... Очень противная страница моей биографии, ну а потом тот же человек, написавший гадости о Бернесе, накропал фельетон «Чечетка налево», который вышел в центральной газете.
— Что там читателям сообщили?
— Что у меня левые концерты, что я много зарабатываю — гребу деньги лопатой...
— По тем временам обвинение страшное...
— А у меня за душой не было ни копейки — чулки у пианистки брала. Боже мой, Дима, ну что такое звезда? Прежде всего материальная основа. Надо быть не только талантливым, умным, но и — главное! — материально независимым, чтобы заниматься чем хочешь, а если этого нет, то и сиди себе. Звезда не может перешивать, зашивать: «Здравствуйте, там шов за спиной не видно?», а ведь все это я прошла — признаюсь как на духу. Может, это мое последнее интервью, может, умру скоро...
— Не дай Бог!
— Да нет, я просто так говорю, но мне, кроме имени своего, терять абсолютно нечего — понимаете?
— Вот оно, счастье!
— Это демократия, не загнивающий капитализм, потому что мы еще не так состоятельны. Вот разбогатеем — загнием.
— После того, как вышла эта статья...
— ...больше со мной никто не общался. На сочинском пляже в спину бросали камни.
— ???
— Галечку! Да-да-да... И там мне нельзя было быть, и здесь... Уехала из Москвы, а у папы опять инфаркт: первый легче был, этот сложнее, но мне ничего не говорили. Эти статьи дались нам тяжело...
Ну что еще? Как-то во время съемок фильма «Девушка с гитарой» директор картины Маслов забрал меня прямо с площадки — подошел, сказал, что в обеденный перерыв за мной приедет машина. Знаете, кем раньше был министр культуры? Это сейчас с ним по-свойски общаются: «Привет!», «Здорово!», «Алле»...
— ...а тогда он казался небожителем...
— Ну что вы! Министр культуры Михайлов — бывший комсомольский вождь... После «Карнавальной ночи» всю съемочную группу он вызвал, хвалил картину, советовал тем же составом еще одну комедию снять. Я и подумала, что он опять будет хвалить. Подъезжаю к министерству — меня встречают, правда, ведут не в тот кабинет, где уже была, а в другой, с табличкой «Замминистра по радиовещанию». Министр с замом взялись за меня вдвоем, да так, что от неожиданности я онемела. И знали ведь, что дело не в клеветнической газетной статье, а в том, что я отказалась сотрудничать с органами...
— Что они говорили?
— Это странно, но из всего разговора я поняла, что во мне нет ни капли высокого патриотизма. Они распалились: да что это вы себе позволяете? Танцы, вертлявые западные штучки-дрючки. Оказывается, где-то не под ту песню подтанцевала.
— Это и было непатриотично?
— Они кричали, что не хотят, чтобы их дети на таких буржуазных образцах формировались. «Разве советская девушка с белым воротничком так может? С лица земли сотрем! Фамилии такой не будет!». Вот и стерли... Перестали снимать, забыли... Кому я об этом скажу? Вот разве что вам — через 50 лет. (Та-а-ак! Вообще-то, я очень хорошо выгляжу, и никогда мне моих лет не дашь, но говорить надо правду. Добрый вечер!).