Телепередача
Александр МИХАЙЛОВ: «Все, сын, — мама сказала, — или море, или я!», а потом на спектакль по Чехову «Иванов» нехотя пришел, и вдруг у меня, морского волка, не одну смерть видевшего, внутри все перевернулось, я плакать начал и понял: отныне моя жизнь там, на сцене. На берегу Амурского залива всю ночь просидел — с Тихим океаном прощался, прощения у него просил и слово актером стать себе дал»




Блестящий советский киноактер Александр Михайлов, который в нынешнем году 75-летие отметит, в нескольких культовых кинолентах сыграл и дважды лучшим актером Советского Союза был признан. Зрителям он по главным ролям в фильмах «Белый снег России», «Мужики!», «Одиноким предоставляется общежитие», «Змеелов» запомнился...

Впрочем, сам Александр Яковлевич считает, что в 77 картинах мог бы и не сниматься — чтобы славу и любовь народную заслужить, и одной было бы достаточно: это, разумеется, бесконечно трогательная и смешная лирическая комедия «Любовь и голуби», которую любят и с удовольствием по сей день смотрят. Земляки в Чите даже всем миром скинулись и Михайлову при жизни памятник поставили, актера в образе его героя Василия Кузякина — эда­кого современного Иванушки-дурачка — увековечив. Кстати, памятник «Ешкин кот» аккурат возле Дома офицеров установлен — примерно там, где раньше монументы вождю мирового пролетариата водружали, и это весьма символично — смена ориентиров в обществе налицо.

Надо сказать, что Михайлов на постаменте куда выигрышнее, чем Ленин, именем которого прилегающая площадь и улица названы, смотрится: стройный, подтянутый, ростом в 191 сантиметр — в общем, глаз радует и сердце веселит. Собственно, за хорошую фактуру его в свое время в Дальневосточный институт искусств и взяли. На экзаменах, по собственному признанию, читал Саша ужасно, и потом в течение двух курсов его, до невозможности зажатого, то краснеющего, то бледнеющего, постоянно отчислить пытались. Против парня вся кафедра была, и только Вера Николаевна Судакова, которая их курс вела, говорила: «В покое его оставьте! Стипендию он не просит — грузчиком работает, отца у него нет, у матери он один. Я в него верю, что-то в нем есть!».

С женщинами ему вообще всю жизнь везло. С матерью, которая пела, стихи писала, а главное — без колебаний обжитые места ради детской мечты сына о море оставила. С режиссером Искрой Бабич, которая Михайлова в принесший ему первую популярность и Госпремию СССР фильм «Мужики!» сниматься позвала. С первой женой, дочерью контр-адмирала, которая неуклюжего провинциала (а утонченностью манер и выдающимся интеллектуальным багажом похвастаться он не мог) в люди и вывела.

Судя по театральным ролям, коих за плечами Александра Яков­левича полсотни, он — актер огромного диапазона, но кинематограф лишь одну сторону его дарования, одну краску эксплуатировал — положительный герой, рыцарь без страха и упрека. Как восторженная кинокритикесса писала, «после выхода на экран фильмов, где современный мужчина был рыхл и вял в поступках и чувствах, он мужчин в глазах огромной зрительской аудитории» реабилитировал.

Поклонниц, которые о крепком мужском плече не только в кино, но и в жизни грезили, Михайлов не разочаровать сумел, и хотя ошибки, как все, совершал, за них по счетам платить не забывал. Внебрачную дочь, например, сразу признал, не скрывал, что, когда в роковом любовном треугольнике оказался, прямо как в женских романах покончить с собой хотел и даже в воюющую Чечню отправился, поскольку смерти искал. По-мужски поступил он и когда с первой женой разводился — два пиджака взял и ушел, ей квартиру и дачу оставив.

Сейчас Александр Яковлевич редко снимается. Возможно, прос­то время таких героев ушло, но у актера свое объяснение: мол, еженедельно телевидение и кинематограф на-гора полторы тысячи трупов выдают, и руки в этой луже крови полоскать ему не хочется. «Ненавижу, когда человека убить — все равно что через плечо высморкаться, — жестко формулирует он, — это не мой формат», а концы с концами сводить русская народная песня ему помогает. Угрозу свою гитару взять и, очки и кепчонку надев, чтобы не очень узнавали и пальцами не тыкали, на своих трех-пяти аккордах в переходе метро сыграть, актер пока в исполнение не привел — творческие вечера выручают, с которыми Михайлов всю Россию объездил. Недавно, увы, в Луганске и в Крыму побывал, за что в Украине в санкционный список ожидаемо внесен был.


Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА


 

В общем, Александр Яковлевич имидж русского националиста оправдывать старается, который заслужил, книгу «Личное дело» написав. В этой нехитрой исповеди-проповеди много о патриотизме, служении православной вере, о русском духе и духовности говорится. «Сегод­няшнее время как страшное я ощущаю: Сатана совершенно спокойно на экраны, на сце­нические подмостки выходит — копытами топает, хвостом вертит, рожи стро­ит...» — стращает Михайлов, правда, молодое поколение идеалы Александра Яковлевича, похоже, не вполне разделяет. Не потому ли его младшая дочь при получении паспорта простонародное имя Акилина, данное ей отцом, на вполне светское Мирослава сменила?

Кстати, те, кто мемуары актера прочли, знают: хотя автор на все лады святую Русь воспевает, которую матушкой называет, обходилась она с михайловским родом, как злая мачеха. Его предков-староверов царская Россия, по дороге полсемьи угробив, в Забайкалье сослала, советская власть жизнь его матери неподъемной работой и страшной бедностью покалечила. Нынешняя же, авторитарно-оли­гархическая, Россия таких мальчишек из Сибири, каким ког­да-то мой собеседник был, шанса пробиться лишила — обучение-то на актерском ныне платное, только детям состоятельных родителей доступное (понимая это, Александр Яковлевич в свою мастерскую во ВГИКе провинциалов набрал, еще и стипендию им выбил, но таких счастливчиков всего 27 на всю огромную страну). Ну а сам актер за 40 лет блистательной карьеры в кино на безбедную старость не скопил, ибо гонорары на пике формы и славы, мягко говоря, не голливудские получал, а размеры гарантированной государством былому кумиру миллионов пенсии унизительны. Воп­реки логике, все это клясться сегодня в вечной любви к своей стране и Путина нахваливать Михайлову не мешает.

Интересно, мне одному кажется, что это на стокгольмский синд­ром очень похоже — психологическое состояние, возникающее, когда заложники своим захватчикам симпатизировать и даже сочувствовать, а то и себя с ними отождествлять начинают?

«ЧТОБЫ ОТ МЫСЛЕЙ О МОРЕ ОТВЛЕЧЬ, МАМА МНЕ ГАРМОШКУ КУПИЛА, НО Я НА ТЕЛЬНЯШКУ ЕЕ ОБМЕНЯЛ» 

— Александр Яковлевич, вы одним из символов советского кино стали, потому что фильмы, в которых сыграли, до сих пор теплое чувство, ностальгическую улыбку вызывают и на одном дыхании смотрятся.

Знаю, что вы из семьи старообрядцев, в Читинской области родились, затем в Агинском Бурятском автономном округе жили, то есть человек, по моим понятиям, с другой планеты. Что же это за terra incognita?

— Спасибо вам за слова теплые, но дело в том, что не просто Агинский Бурятский автономный округ — это Могойтуйский район (когда-то — Оловяннинский), но самое интересное, что это Цугольский Дацан — Ц. Дацан, как его называли. В Цуголе моя землянка была — она до сих пор существует.

— Землянка?


С мамой Степанидой Наумовной, 1949 год. Александр Михайлов родился в бурятском поселке Цугольский Дацан Читинской области. Мать, работавшая на железной дороге, кирпичном заводе и рудниках, после развода с мужем воспитывала сына одна. «Жилось нам чудовищно трудно, до того доходило, что на грани голодного обморока по помойкам бродил»

С мамой Степанидой Наумовной, 1949 год. Александр Михайлов родился в бурятском поселке Цугольский Дацан Читинской области. Мать, работавшая на железной дороге, кирпичном заводе и рудниках, после развода с мужем воспитывала сына одна. «Жилось нам чудовищно трудно, до того доходило, что на грани голодного обморока по помойкам бродил»


 

— Ну, такой вросший в землю маленький домик площадью два с половиной на три метра в одно окно. Внутри кроватка была, топчанчик (там мы с мамой спали), столик, печурка и сенцы. Он и в самом деле буквально в 75 метрах от древнего бурятского дацана находится, которому 210 лет в этом году исполнилось. В связи с перестройкой лет 20 назад он опять статус государственного обрел — сейчас там уже моления идут и монахи, бурятские священнослужители, молятся... Действующий дацан, мощно действующий! Самое интересное, что, кажется, в Казанском соборе в Питере статую Будды нашли — она как бы на полу лежала: это самая большая среди бурятских изображений Будды в России, и сегодня она там, где и должна, стоит.

В общем, история длинная, она с Даши-Доржо Итигэловым связана, который наш бурятский дацан в Цуголе дважды посещал. Потом его главой буддистов Восточной Сибири избрали, похоронить себя в кед­ровом кубе в позе лотоса он завещал...

— ...а через много лет из земли выкопан был и, говорят, прекрасно сохранился...

— Да, это правда. Я в том дацане, где он находится, дважды был и даже к его рукам прикасался. Это (я полное право так говорить имею) уникальное в истории человечества явление!

Из книги Александра Михайлова «Личное дело».

«Мне еще в детстве внушено было: как бы тебе не было плохо, всегда есть люди, которым в тысячу раз хуже, — вот что помогает мне не слишком на личных бедах своих сосредоточиваться, а помнить о других, которым тоже нелегко.

Все детство мое в Забайкалье, в Читинской области прошло — в бурятском поселке Цугульский Дацан (его еще Ц. Дацаном для краткости называют)... Купался на реке Онон — это приток Шилки, а когда восемь лет мне исполнилось, мы на станцию Степь переехали. Путь был короткий — от Ц. Дацана 18 километров всего...

На станции Степь ничего, кроме степи, я не видел — она простиралась до самого горизонта и дальше, как в фильме Никиты Михалкова «Урга»: режиссерски он там очень точно это ощущение зноя передал, звенящий от жары воздух. Я даже запах степной чувствовал, когда картину его смотрел, а какие там бывают метели, морозы! Идешь зимой в школу, стужа до костей пробирает, и воробышки начинают с проводов от холода падать. Я их за пазуху набирал, несколько штук сразу, и пока до школы шел, они у сердца отогревались. В классе потом выпускал, и бывало, что вместе с воробьями и меня в холодный коридор выгоняли: хорошо, не на улицу.

Жилось нам всегда чудовищно трудно — собственно, как и большинству в послевоенные годы. Спасибо, мама у меня с характером была: она и жесткая, и добрая, веселая — работящая была и редко опускала руки.

Около года в землянке мы обитали — в бывшем морге. Так получилось, что дом наш сгорел, в другое место мы переехали, а поселить было некуда, и когда в землянку вошли, только что покойника оттуда убрали. Сложили мы там с дымоходом печурку, две кроватки нам поставили, были еще тумбочка и табуретка — вот и вся наша мебель.

В этой землянке я и жил несколько лет, и, видно, оттого, что изо дня в день одну только степь видел, думал о море — водного пространства вокруг мне физически не хватало. Была там в пяти километрах от нашей землянки одна лужица, и называлась она Переплюйка: эту большую лужу можно было переплюнуть — таким близким был противоположный берег: отсюда, видимо, и название. На берегу Переплюйки сидел я и мечтал о том, чего был лишен, — о морских далях, о путешествиях в дальние страны.

Мама одна меня поднимала, и детство непростым, разумеется, было... Мама с отцом расстались, когда мне четыре года исполнилось, но связь с ним до самой смерти его мы не теряли — письма друг другу писали, встречались.

...Были и голод, и нищета, сладкого вообще не помню, и до того доходило, что на грани голодного обморока по помойкам бродил и зубную пасту собирал — чтобы сладость во рту была. Выдавливал кое-как из выброшенных тюбиков остатки и глотал — от голода и цинги так спасался, а вот старшая сестра от недоедания вскоре после рождения умерла...

Спустя время нам комнату дали. Недалеко от нашего поселка летная часть находилась — мама там посудомойкой работала, а дома белье летчиков отстирывала: развешивала и в комнате сушила. Постоянный запах мокрого сохнущего белья помню — зимой на морозе оно висело, вымерзало, и столько вместе с ним свежести с улицы вносилось! Я к нему припадал — к чистоте морозной, а еще распаренные от стирки мамины руки помню... Зато патефон у нас со временем появился, пластинки — сутками я перед ним сидел. Лидию Русланову слушал, не отрываясь, — русские народные песни, потрясающие...

Уйма тяжелой работы маме моей досталась — и на кирпичном заводе она кирпичи таскала, и шпалы на железной дороге ворочала. Страшный путь многие русские женщины тогда проходили, страшный: как можно было при этом выжить и не сломаться, уму непостижимо.

Когда маме уже за 85 было, она, нотной грамоты не зная, в семь секунд балалайку настраивала, и в памяти ее сотни частушек хранились и песен. Уже здесь, в Москве, ей девятый десяток шел, а она и пела, и танцевала — редкой красоты женщина жила на земле, редкой стати... Русская женщина — и этим все сказано, и русская песня у меня в генах...

Детство мое среди русских, цыган, бурят проходило. На станции Степь у нас сосед был — старый цыган: оседлый, с семьей, и я часто слушал, как они поют. Цыганской песней с тех пор восхищен — в ней так же много веселья, грусти и слез, как и в русской.

Соседа Степаном звали, по фамилии был он тоже Михайлов, и к матери моей, Степаниде Михайловой, с большим почтением относился, характер уважал — сильный, прямой... Степан сапожничал, а внучка у него редкой красоты была: девочка кудрявая — Дарья, Дашка Михайлова, моя детская первая любовь.

Часто к деду Степану родня приходила. Недалеко, в поле, табором цыгане вставали: смотришь — по улицам не местные ходят, и все-то они знали — у кого кур воровать, у кого — не воровать. Бедный человек — это для них святое было: бедного обидеть — большой грех.

Это не те были цыгане, которые теперь на вокзалах встречаются, — их уважать не могу, и не столько за то, что многие из них анашой торгуют, а за то, что самого прос­того, наивного человека обманывают. На­и­более доверчивого отыщут — и вокруг пальца обведут, последнее отберут — не могу переносить тех, кто доверчивых грабит.

Нет, цыгане моего детства были другие, и в таборе у них я по нескольку месяцев пропадал. Мама всегда за меня переживала, но Степан ей говорил: «Саньку не трогай, пусть на воле поживет. За него не беспокойся».

— Вы в мореходку поступать собирались, тем не менее в ПТУ пошли и на слесаря выучились...

— Да, потому что для поступления во Владивостокскую мореходку года мне не хватило.

— Каково же вам там учиться было, если морем бредили?

— Почему именно в это училище ремесленное я подался? Потому что вместо нижней солдатской майки там тельняшки давали: это как бы сверх всего было — бонус такой, и тельняшку я все два года носил. Мало того, училище №10 у бухты Диомид находилось: ворота открываются — за ними бухта Диомид, потом мыс Чуркин, и дальше бухта Золотой Рог с портом Владивостока. Я, как только свободное время выпадало, из ПТУ своего (оно на таком возвышенном месте находилось) бежал и океанские лайнеры встречал-провожал, так что все эти два года с морем связан был, водорослями и этим морским воздухом дышал. После окончания ремеслухи минимум два года отрабатывать должен был, но все-таки на корабль сбежал — к рыбакам.

— На дизель-электроход?

— Дизель-электроход «Ярославль», да — было в моей биографии такое, было: учеником моториста попросился, и меня взяли!

— Почему море вас так манило?

— До сих пор для меня это загадка, и со 100-процентной уверенностью ответить на ваш вопрос не могу. Мама даже, чтобы от мыслей этих отвлечь, мне гармошку купила, но я ее у приятеля на тельняшку обменял, дважды из дома в Нахимовское училище сбегал, но пойман был и мокрым полотенцем отхлестан.

— Там, где вы родились, моря не было?

— Нет, я в Забайкалье на замечательной реке Онон вырос. Сейчас, приезжая, вижу, что она все мелеет и мелеет, но раньше такая приятная, с огромным количеством воронок, с сильным течением была, и свои жертвоприношения на этой реке случались. Она в трех километрах от самого Дацана, от моего поселка протекала. Потом мы на железнодорожную станцию Степь переехали — это 18 километров от Цугольского Дацана, и воды там вообще не было — только лужица. Ее Переплюйка называли — в буквальном смысле, как производное от соответствующего слова: мы, помню, с ребятами на берегу стояли, и кто, так сказать, до другого берега достанет, тот и побеждает. На этой Переплюйке детство мое продолжалось, и я так страдал! Тем более что мы на 111-м разъезде станции Степь жили: жара, ни кустика вокруг, ни деревца — ничего, и мне так вырваться куда-то хотелось. Однажды в журнале репродукцию картины Айвазовского «Девятый вал» увидел и потрясен, совершенно ошарашен был, думал: «Возможно ли, чтобы такая сти­хия существовала?». Я как заболел, а потом «Мартина Идена» Джека Лондона прочитал — как-то туда погружаться стал.

«ЕСЛИ СТИХИЯ НЕ ОТСТУПАЕТ, ЛЕДЯНАЯ КОРКА УВЕЛИЧИВАЕТСЯ, УВЕЛИЧИВАЕТСЯ, ДИСБАЛАНС НАРАСТАЕТ, И КОРАБЛЬ ВВЕРХ КИЛЕМ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ» 

— Это правда, что мама вам условие ста­вила: «Или море, или я!»?

— Это потом уже, после всех моих морских мытарств, после большой катастрофы в Охотском море, когда из-за обледенения много моих знакомых ребят погибло. По тоннажу судно мое довольно приличным было, поэтому мы спаслись — у нас шторм только какие-то палубные надстройки повредил, борта помял...

— То есть по-настоящему тонули?


С Борисом Щербаковым в научно-фантастическом фильме Ричарда Викторова по сценарию Кира Булычева «Через тернии к звездам», 1980 год

С Борисом Щербаковым в научно-фантастическом фильме Ричарда Викторова по сценарию Кира Булычева «Через тернии к звездам», 1980 год


 

— Мы — нет, а ребята мои на СРТ, средних рыболовецких траулерах, — да. Тогда в порт четыре судна не вернулись, 70 человек погибли. Их так называемый шторм с обледенением погубил — самое опасное, что может быть: это когда волна на палубу нахлестывает и сразу застывает, коркой все покрывая. В такой ситуации только капитан за штурвалом остается и стармех, старший механник, — в машинном отделении, поскольку это сердце судна. Два человека им управляют, а остальная команда, палубная, машинная, какая угодно, включая командный состав, скалывать лед с режущими инструментами — с топорами, с ломами, со всем, что нашлось — выходит, и борьба за выживаемость начинается. Кто выдержал, тому повезло, кто не выдержал, тот... Силы же не бесконечны, рано или поздно предел человеческих возможностей наступает. Многое, правда, еще и от стихии зависит — если она не отступает, ледяная корка увеличивается, увеличивается, дисбаланс нарастает, и корабль вверх килем переворачивается — в этом-то вся трагедия.

— В море вы сколько лет ходили?

— Два года.

— И за это время где поплавать успели? Много ли океанов, дальних стран повидали?

— Ну я же не в торговом флоте служил, где судно куда-то в Сингапур, в Америку идет, по странам и континентам кочует, Индийский или Тихий океаны бороздит. Вот там перекупщики попадались, ребята где-то чуть-чуть поспекулировать могли, хотя они все равно моряки настоящие, а кто такие рыбаки, почему их истинными моряками считают? Они в море уходят и по семь, 12, а то и 13 месяцев на берег не ступают — вообще без берега. Нашим районом ловли Бристольский залив был — это недалеко от Аляски.

— Неплохо...

— Мы через Японское море в Охотское выходили, потом в Берингово, в Тихий океан и, наконец, в Бристольский залив попадали. Это огромный путь — туда почти месяц мы шли.

— Что же ловили?

— Селедку, просто селедку.

— И сколько стран вы увидели?

— Ни одной.

— На берег совсем не сходили?

— А рыбаки и не сходят — у нас даже загранпаспортов не было. Мы, мимо Японии проходя, как огни вдали светят, видели, и мне говорили: «Вот Сангарский пролив, это Хоккайдо».

— И кругосветки у вас не было?


С Владимиром Басовым и Ириной Мирошниченко в одном из новогодних выпусков телепередачи «Голубой огонек», середина 80-х

С Владимиром Басовым и Ириной Мирошниченко в одном из новогодних выпусков телепередачи «Голубой огонек», середина 80-х


 

— Кругосветка уже позже была, а тогда до этого не дошло...

Из книги Александра Михайлова «Лич­­ное дело».

«После ремеслухи стал я слесарем и на заводе должен был отрабатывать, но ни в какой отдел кадров не пошел, а сразу на корабль отправился: мне же в море надо было... В детстве я Джека Лондона начитался, полюбил его намертво, и до сих пор это один из самых любимых моих писателей. Мужественный он: побольше бы молодых Джеком Лондоном увлекалось — поменьше бы женоподобных, безвольных людей из наших юношей вырастало. Джек Лондон учит преодолевать, своего добиваться — благородству учит, отваге, верности в дружбе.

Попал я на корабль к рыбакам — на дизель-электроход «Ярославль»: подошел к капитану и чуть ли не на коленях уговорил в команду меня взять. И взяли — учеником моториста. Три первые месяца форсунки чистил, вскоре мотористом второго класса стал, а потом, спустя время, на дизель-электроход «Курган» перешел. В машинном отделении работал, а двигатели там стояли огромные, и шум и грохот — с утра до ночи: механизмы тяжелые, движутся непрестанно...

Это были весьма непростые, но самые запоминающиеся годы моей жизни — годы становления характера. Два года плаванья по трем морям: Охотскому, Берингову и Японскому, и Тихому океану... Ходили к Аляске — там в Бристольском заливе какое-то особое место ловли было: рыболовецкие сейнера добывали селедку, перегружали ее к нам в трюмы, и мы обратно во Владивосток уходили, с заходом в Петропавловск-Камчатский, Южно-Сахалинск, на Курильские острова.

Детская мечта, таким образом, осущест­вилась у меня очень рано — когда был я мальчишкой 18 лет, и одна жизненно важная для меня история во втором рейсе случилась. Шли мы к берегам Аляски через Сангарский пролив, и занимал один рейс, как правило, пять-шесть месяцев.

Помню, случай там был. Занесло к нам мужика одного на судно — первым рейсом шел, и по натуре такой был... — шестерил. Мы через льды у Берингова моря шли, а там тюлени, и хлопнул он из ружья с борта — мать тюлененка убил, а тот маленький, белый, глаза черные, плачет. Его на борт притащили, и как вся команда против этого мужика поднялась! Я их глаза видел, и был в них немой укор: «Как же ты выстрелить мог, скотина?! Он же без матери пропадет!».

И понял я тогда: не жить этому мужику среди моряков, да и он понял, что изгоем среди всех будет — списался с повреждением почек на берег. Хорошо с ним «побеседовали»...

В море плохие люди редко выживают, потому что судно — это замкнутое пространство. Там человек с мелкой душонкой один на один с самим собой остается и подобных себе практически не находит, и если на земле может подонков отыскать, на себя похожих, и как-то приспособиться, то в море он весь на виду. Море раздевает человека, обнажает его суть, и для мерзавцев это часто плохо кончается.

...Было там еще удивительное ощущение себя в природе. Сидишь после вахты на корме, и вокруг тебя океан, Тихий: это, правда, с виду он тихий, но какая же мощь во время шторма в нем просыпается! Я, слабый человек, мальчишка, становился частью этой мощной, безудержной, грохочущей, разыгравшейся стихии — привязывал себя к борту судна канатом, чтобы не смыло волной, и ощущение беспредельной, грозной, могучей, бушующей в природе, силы передавалось и мне. Когда видишь, как волна с 10-этажный дом на тебя надвигается, и корабль вместе с тобой на гребень этой волны взмывает, и падает с гребня — в пропасть: тебя поднимает, к небу возносит, бросает, окатывает эта встречная волна с головы до ног! Воздуха в грудь набираешь — и какие-то мгновения ты под водой, и когда бросает тебя из одной стихии — водной, в другую — в воздушную, вверх, какое же это божественное ощущение! Такое омовение души происходит, будто всякий раз заново ты рождаешься и с каждой волной сильнее становишься, и все каждый раз по-разному: килевая качка, бортовая качка, и — ветер в полной силе!

Много там запредельной красоты, никог­да не повторяющейся, открывалось: иногда мрачной, иногда светлой, кроткой, но всегда — новой... Сильное солнце, ветер, волна, и она — целая огромная гора водяная — бьет о борт, а верхушку ее ветром срывает, швыряет на палубу, и миллиарды жемчужин — светящихся, сияющих — всю палубу осыпают: вся она в жемчугах сияет, и все это перекатывается, движется, качается, переливается. И опять корабль взлетает, и снова верхушка новой волны срывается, на палубу обрушива­ет­ся, и бабах! — рассыпается все, раскаты­ва­ется. Все — огромная дышащая стихия: грозная, прекрасная, все — в сиянии солнца и брызг. Я просто по-мальчишески от этого обалдевал: такой это был великий восторг, и велико было благоговение перед стихией, почтение к красоте и силе ее — ни с чем это не сравнимо!..

Или выходишь на палубу вечером в штиль — все совсем другое уже, другая совсем красота вокруг. Длинная светящаяся дорожка, похожая на лунную, тянется от винта и уходит за горизонт, в небо: планктон в ночи светится, винтом поднимается и фосфоресцирует, и когда это при полной луне, смотреть на такую красоту можно бесконечно... Не случайно, видно, человека к природным стихиям тянет — к огромной воде и к большому огню».

«Я «ЧТО ЭТО ТАКОЕ?» — СПРОСИЛ. «ДА НИЧЕГО, — МНЕ ОТВЕТИЛИ, — С УМА ОН СОШЕЛ: У НАС ЭТО ЧАСТО БЫВАЕТ» 

— Почему из степи в море уйти вы решили, уже мне понятно, а вот почему из моряков в артисты пошли?

— (Смущенно). Ну, я как-то об этих вещах говорить стесняюсь.

— Тогда «Девятый вал», а какая картина на этот раз вас потрясла?


С Натальей Гундаревой в социальной мелодраме «Одиноким предоставляется общежитие», 1983 год

С Натальей Гундаревой в социальной мелодраме «Одиноким предоставляется общежитие», 1983 год


 

— Это действительно в памяти навсегда отпечаталось. Когда в порт Владивостока вернулись, я увидел, что моя красавица-мамуля немножко за время моего отсутствия поседела, — все-таки долго без берега был. «Все, сын, — сказала (я у нее один был, старшая сестра моя в детстве от голода умерла), — или море, или я!», и эта сакраментальная фраза жизнь мою изменила. Я на берег списался, думая про себя (подтекст такой был): мол, через год-полтора страсти улягутся и я к ребятам вернусь. К рыбакам ли, к морякам — куда угодно, лишь бы опять палубу под ногами почувствовать, потому что без моря до сих пор не могу, но непредвиденное случилось.

Однажды на улице Ленина (сейчас это Светланская) знакомого студента я встретил. «Слушай, — он мне сказал, — идем со мной спектакль «Иванов» по Чехову смотреть». Это дипломная работа студентов Дальневосточного института искусств была, у которых в том году, в 65-м, первый выпуск состоялся, — их по ускоренной программе подготовили: вместо четырех лет за три года, там еще Валера Приемыхов учился (это маленькая деталь на всякий случай). Выпускала спектакль и курсом руководила Вера Николаевна Сундукова, но все это я потом уже выяснил, а тогда долго отказывался.

Там еще географически интересно получилось: драмтеатр и ТЮЗ на центральном проспекте находились, а за углом (сейчас уж не помню, как улица, что от вокзала идет, называлась), буквально в 30-50 метрах, ресторан «Золотой Рог» был, и как раз туда на восемь вечера ребята мои, которые с путины, из большого рейса, вернулись, меня пригласили... Ну а с мальчишкой, который на руках два билета на дипломный спектакль имел, мы часов в пять встретились. Он мне: «Пойдем». — «Не могу, — отвечаю, — меня ждать будут». Я к театру, вообще, как-то равнодушен был, все это не очень мне нравилось. Раза два на профессиональные спектакли приходил, но эти неестественные, поставленные голоса мне слух резали, и я уходил, од­на­ко что-то он во мне, видно, затронул, задел. «Молодые ребята, ровесники твои, играют, — давай сходим. Ты в ресторан во сколько?». — «В восемь». — «У, Господи, а спектакль в семь: ну не понравится — уйдешь, да и все». Вот как интересно сложилось, совпадение какое...

— Это жизнь...

— Я сдался: «Ну ладно, давай». Нехотя пришел — скучая, чуть не зевая, еще и Чехов — кто, зачем, о чем?

— Какой Иванов?

— При чем он там? — но мальчишки и девчонки в этой довольно возрастной пьесе с седыми париками, с наклеенными бородами, настолько эмоционально меня захватили, настолько обворожили и в орбиту этого прекрасного действа втянули, что я просто ошеломлен был. Даже, где сидел, помню, четвертый ряд, 17-е место — я на сцену смотрел, и вдруг у меня, морского волка, не одну смерть видевшего... На моих ведь глазах люди погибали, не один десяток...

— На ваших глазах?

— Ну а как? — много всего было... Я же на РЕФ плавал — это рефрижераторное судно с холодильной установкой, мы через три моря, океан в Бристольский залив, в, как я уже говорил, район ловли, приходили, и готовую продукцию забирали — селедку. В морозильной установке в Петропавловск-Камчатский, Южно-Сахалинск, Находку ее доставляли, там разгружали и в море опять шли, и так по три-четыре месяца туда-сюда сновали, а на СРТ, БРТ — средних и больших рыболовецких траулерах — ребята постоянно работали. Они ловлей по 11, по 12 месяцев без берега занимались — это настоящие моряки, я всегда с уважением к ним относился.

Так вот, как-то в район ловли пришли и в кубрике сидим, в карты или в шахматы играем. Вдруг в иллюминаторе — он квадратный у нас был — человек гримасничать начинает (показывает, какие рожи тот корчит). Я повернулся: «Что это такое?» — спросил. «Да ничего, — мне ответили, — с ума сошел». Я: «Как?». — «А вот так — у нас это часто бывает». Это мой первый рейс был, а там 20 процентов кислорода не хватает — вот некоторые и не выдерживают. Че­ловека в ре­зультате списывают, в изоляторе закрывают: другое судно приходит, которое в порт идет, — его забирают, и все. Там масса вещей таких странных, и когда ребята из-за обледенения погибали — это тоже почти на моих глазах происходило, так что всякое я повидал...

— И вот «Иванова», в четвертом ряду на 17-м месте сидя, вы смотрите...

— ...и у меня, морского волка, внутри все переворачивается — слезы, слезы наворачиваются, я в ужасе, ничего понять не могу.

— Слезы?


Анна Фроловцева, Елена Майорова, Наталья Гундарева, Александр Михайлов, Виктор Павлов и другие в картине Самсона Самсонова «Одиноким предоставляется общежитие»

Анна Фроловцева, Елена Майорова, Наталья Гундарева, Александр Михайлов, Виктор Павлов и другие в картине Самсона Самсонова «Одиноким предоставляется общежитие»


 

— Настоящие — я плакать начинаю и по поводу того, что на сцене происходит, переживаю, а уж когда Иванов застрелился, я встал и...

— Все, вы пропали...

— Не помню уже, что со мной было, — знаю только, что ладони отбил. Я на берег Амурского залива пришел, лунная ночь была, довольно тепло — как там по месяцам, сейчас не скажу. Пока спектакль шел, я понял, что это мне очень близко, что отныне жизнь моя там, на сцене. Я всю ночь просидел — с Тихим океаном прощался, прощения у него просил: поскольку с природой на вы, а не на ты был, с уважением ко всему относился, поэтому с морем разговаривал, буквально. Вот такой у меня монолог был (большой палец показывает)! — а когда домой пришел, слово актером стать себе дал.

«В ЗМЕЙ, ОСОБЕННО В КОБР, Я ПРОСТО ВЛЮБЛЕН» 

— Кино в СССР не­обы­чайно популярно было, и очень серьезно к нему относились — фильмы и 50, и 60, и 80, и 100 миллионов зрителей смотрели, это мощная индустрия была, которая государству ог­ромные прибыли приносила. Флагманом киноиндустрии журнал «Советский экран» являлся, который по традиции ежегодно лучших в Советском Союзе актеров определял, так вот, Александр Михайлов лучшим актером года в СССР дважды был признан: в 82-м году за «Мужики!» и в 85-м — за «Змеелова» (я уж о всенародной любви к картине «Любовь и голуби» не говорю). В «Змеелове» с коброй обращаться вам приходилось — после всего, что в море вы видели, это сложно было?


В роли Василия Кузякина с Ниной Дорошиной в культовой комедии Владимира Меньшова «Любовь и голуби», 1984 год

В роли Василия Кузякина с Ниной Дорошиной в культовой комедии Владимира Меньшова «Любовь и голуби», 1984 год


 

— Это совсем другое было. Не знаю, как объяснить... У меня консультанты были — змееловы, они от нападения кобры меня страховали: там два таких кадра есть, где меры предосторожности не лишние были, и — это даже в кино видно! — никакого монтажа. Тогда монтажными вещами редко занимались, с дублером или без дублера снимали, и признать надо, что отношения с коброй своеобразные у меня сложились, притирка долгой была — мы в туркменском Кара-Кале (сейчас это Мах­тум­ку­ли) снимали.

— Простите, а змеи вам отвратительны или..?

— Мне они нравятся. Что вы! — не-не-не, в змей, особенно в кобр, я просто влюблен, совершенно искренне говорю. Секретов никаких не раскрою, если скажу: кобра — одна из интеллигентных змей, которая, в принципе, если человек не агрессивен, не нападает, вдобавок она трижды предупреждает. Как она это делает, я тогда слово не говорить дал, но меня ее «язык» понимать научили. Когда кобра поднималась, капюшон раскрывала, я ждал: одно, второе предупреждение... После этого главной моей задачей медленно подняться и из кадра уйти было, а она вот на таком расстоянии — перед лицом: ткнуть меня, изуродовать ничего не стоило. И вот мы снимаемся, один дубль, второй, третий, а потом я сказал: «Все, хватит, ребята!» — тут уже грань, которую переходить не стоит». Змея просто устает, от усталости не­пред­сказуемой становится.

— Себя не контролирует...

— Да. Самое интересное, что у нас, как говорят (это не мои слова), своеобразные отношения с этой коброй в жизни были. Помню, однажды мы в пустыню приехали, вокруг барханы, ветер свистит... Девчонки меня за лихтваген кофе пить позвали — они там от ветра укрылись, а кобра свернутая в мешке рядом со змееловом лежала. Я мимо прошел, и вдруг она встрепенулась (это потом мне рассказывали), голову подняла и за мной поползла. Я кофе пью и вижу: на пригорке стоит и, капюшон открыв, на меня смотрит. Больше ничего, но все в шоке были, потому что змея искала меня и нашла, — и финал очень интересный был. Ког­да мы съемки закончили, я понял, что уже все, последний дубль с коброй, и прочь пошел, на ходу куртку, перчатки снимая, поч­ти разгримировываясь, и вдруг кобра за мной поползла. Я, ес­тест­венно, от нее рванул, контакта особенно-то и не желал, но представляете?..

— Вы знаете, режиссер Владимир Меньшов мне при­знался, что кар­ти­на «Любовь и голуби», которая, кстати, вам абсолютную всесоюзную популярность принесла, — наверное, самая большая его режиссерская удача, и это при наличии таких картин, как «Москва слезам не верит», «Розыгрыш», «Ширли-мырли»...

— Да-да-да!

— И Людмила Марковна Гурченко, с которой мы до самой ее смерти дружили, тоже мне говорила, что «Любовь и голуби» с годами лишь...

— ...обороты набирает...

— В 84-м году, однако, когда этот фильм вышел, он совершенно мне не понравился: лубочная какая-то история — даже непонятно, в чем, собственно, юмор, а сейчас, когда эту ленту смотришь, неожиданно то, чего раньше не замечал, в ней находишь. Со временем в ней лучшее проявляется, она более цельной стала, а какое отношение к этой картине у вас?

— Замечательное! — это один из не­многих случаев, когда на съемки я с удовольствием шел и сожалел, что они заканчиваются, потому что Володя уникальную атмосферу создать смог. Уникальную! — это помимо прекрасного актерского состава: я и Люсю Гурченко имею в виду, и Нину Дорошину, мою жену сыгравшую, и «детей» моих, и Сергея Юрского, и Наташу Тенякову, его супругу. Она, молодая девчонка, которой еще 40 не было, 70-летнюю женщину играла — это маленькая деталь, но очень важная.

Действительно, мы хулиганили, весь фильм хулиганский был. Придумывали по ходу, сразу какие-то вещи сочиняли, до упаду смеялись. Помню, когда мы с Люсей одну сцену репетировать начинали, Володя на землю падал, ноги поднимал и, на спине лежа, хохотал. Потом просил: «Так, еще один вариант давайте» — другой показывали, он опять падал, и так пять-шесть раз, пока не останавливались и снимать не начинали: Юра Невский, оператор, это с удовольствием делал. У нас атмосфера бес­конфликтная была, самоутверждаться никто не пытался — полная свобода актерская. Володя сам артист замечательный...

— ...да, прекрасный...

— ...поэтому он все чувствовал и понимал. Когда у великого французского актера Жана Габена спросили, что в основе кинематографа лежит, он потрясающе ответил: «Три фактора — во-первых, сценарий, во-вторых, сценарий и, в-третьих, сценарий». Все, другого быть не может, и это факт, так вот, та первооснова, что у Володи Гуркина вначале в пьесе, а затем в сценарии, из нее сделанном, заложена была и позволяла очень хорошо, мобильно фантазировать и в дебри, в какие-то неведомые просторы человеческой души, бросаться. Мы вольны были, в жесткие рамки: вот здесь играй, а дальше не моги, это уже катастрофа — не загнаны. Нет, свободно гуляли!

— С Гурченко работать интересно вам было?


Владимир Меньшов, Александр Михайлов, Людмила Гурченко и другие на съемках картины «Любовь и голуби»

Владимир Меньшов, Александр Михайлов, Людмила Гурченко и другие на съемках картины «Любовь и голуби»


 

— С Люсей — да, очень.

— Она вас заводила?

— Ну как — у меня вообще счастье было: я с замечательными актрисами играл. В картине «Приезжая» моей партнершей замечательная Жанна Прохоренко была — она первая у меня, потом — Наташа Гундарева: с ней у меня три картины, даже четыре, по-моему. Это актрисы уникального клас­са, они настолько талантливы, что с ни­ми даже бездарный партнер более-менее нормально заиграет, потому что тут иначе нельзя. Они себя полностью отдают, и ты этой энергетикой заражаешься — это принцип Станиславского, так сказать, высший принцип актерского мастерства: отдав — приобретешь, взяв — потеряешь. Когда щедро отдаешь, больше получаешь, а они отдают так, что их партнер тоже отдавать вынужден, — а как иначе?

«Я ДРАТЬСЯ СТАЛ: ОДНОГО В ЧЕЛЮСТЬ УДАРИЛ — ОЧЕНЬ СИЛЬНО, ПОМНЮ, МАСКУ ДАЖЕ РАЗБИЛ, ВТОРОГО В ДЕТОРОДНЫЙ ОРГАН ЛЯГНУЛ» 

— В фильме «Любовь и голуби» уникальная сцена была, которой до того советский кинематограф не знал, — человек дверь дома открывает, падает и уже в море среди курортников выныривает, а как ее снимали?

— Ну, это тоже история, которая на получасовой разговор тянет. Мы в Батуми, если не ошибаюсь, в конце октября, а то и в ноябре снимали.

— Море теплым было?


С Натальей Белохвостиковой в криминальной драме Вадима Дербенева «Змеелов», 1985 год

С Натальей Белохвостиковой в криминальной драме Вадима Дербенева «Змеелов», 1985 год


 

— Вода — +14, но это очень холодно, очень! Люся вообще мерзлячка была, она все кричала: «Когда этот длинный уже прыгнет? Давайте, быстрее его в воду бросайте, а то у меня уже ноги и руки немеют — окоченею сейчас и на дно пойду». На пляже там никого же не было — только один грузин в кепке-аэродроме ходил. Он, как мы снимаем, все любовался, его тоже участие в массовке принять уговаривали, поплавать. «А сколько платите?» — он спросил. Ну, сумму назвали — что-то около 20 рублей. Он возмутился: «Да я в пять раз больше вам заплачу, только от меня отвяжитесь», поэтому там не местные жители, а наши осветители, шоферы, пиротехники плавали... Они так зарабатывали — в кадре иллюзию, что жарко им, создавая, ну и этот фокус хороший с падением придумали...

— Классный фокус!

— Все одним куском снимали. Мы дверь — точно такую же, как в павильоне была, повесили (только дверь — видно, что, если камера в сторону немножко сдвигается, там уже воздух, и если присмотреться, дверь чуть-чуть покачивается). Она на тросе подвешена была, к стреле автокрана прикреплена. В Батуми пандус такой — он до сих пор сохранился — длиной в не­сколько десятков, даже в сотню метров, есть, в море входящий. На верхний пандус автокран заехал, он дверь держит, которую чуть-чуть, над нижней площадкой, колышет, а дальше — море. Порога нет, напротив оператор стоит, я прыгаю — он за мной, а дверь поднимается, просто вверх уходит и известная по фильму панорама начинается, где я с Люсей плыву.

Внизу два водолаза меня ждали, которые быстро раздеть должны были (самостоятельно одежду под водой снять невозможно — вот они и помогали).

— Они же вас чуть галстуком не удавили...

— Да, почти удавили. У меня пять-шесть костюмов было, рубашки для дублей, а галстук — толстый, шерстяной — только один, и если кто-то эксперимент сделать захочет: в соленой воде поплавать, узелок такого галстука завязав, а потом его, намокший, снять, — думаю, вряд ли ему это удастся. Та же самая история здесь получилась. В первом дубле два водолаза галстук с меня снять еще как-то смогли, но по времени все равно слишком долго меня раздевали. Пуговицы оторвали, но время затянули, и Володя Меньшов двум ребятишкам — там два парня с крепкими ручонками были — команду дал. «Ребята, — сказал, — это невозможно, надо, чтобы секунд за 10-15 раздели. Я дольше ждать не могу — давайте!».

Они врубились (там же четыре извилины — поняли, да?), под воду опустились, ждут. Я прыгаю, водолазы быстро меня раздевать начали, за галстук схватились (а после первого дубля его не просушили!), рванули, а он не идет. В две, в четыре руки дергают — узел все больше затягивается, и они ничего сделать не могут, ну и я, когда безумие в их глазах увидел, понял: уже не выплыву. Они же, что такое кино, что еще дубли есть и все в следующий раз исправить можно, не понимают. Ну галстук не сняли — ничего страшного, а они — нет, не отпускают. Я драться стал: одного в челюсть ударил — очень сильно, помню, маску даже разбил, второго в детородный орган лягнул и выплывать стал. Один из них в себя пришел и меня за ногу схватил, на дно вернул...

— Ужас!

— Да, за галстук опять ухватился...

— Фанаты своего дела!..


Игорь Лях, Янина Лисовская, Александр Михайлов, Наталья Тенякова, Сергей Юрский, Лада Сизоненко и Нина Дорошина, «Любовь и голуби». «Мы вольны были, в жесткие рамки: вот здесь играй, а дальше не моги — не загнаны. Свободно гуляли!»

Игорь Лях, Янина Лисовская, Александр Михайлов, Наталья Тенякова, Сергей Юрский, Лада Сизоненко и Нина Дорошина, «Любовь и голуби». «Мы вольны были, в жесткие рамки: вот здесь играй, а дальше не моги — не загнаны. Свободно гуляли!»


 

— (Смеется). Я понял, что попал, захлебываться стал, а наверху уже паника: актер не выплывает, буруны идут, а Михайлова нет — в чем дело? Ну а под водой борьба за выживание идет, и Господь меня опять спасает: у одного из водолазов привязанный нож я вижу. Случайно в последний момент почему-то заметил...

— ...и его им пырнули?!

— Не пырнул, а просто по плечу, уже захлебываясь, похлопал. Он как-то в себя пришел, сообразил, нож достал, галстук разрезал, и я выплыл. Потом уже с этим проблем не было, и ларчик просто открывался — галстук на мне ниткой на живулечку, в три прихвата закрепляли, и когда я еще раз прыгнул, все быстро сделали. Третий дубль в кино и вошел.

— Вы хоть в этой воде не окоченели?

— Нет, нет!

«АЛЕХИН ФАНАТОМ ШАХМАТ БЫЛ, И, ЧТОБЫ ЭТИ ВСПЛЕСКИ МУЗЫКАЛЬНЫЕ НЕ СЛЫШАТЬ, УШИ ПЕШКАМИ ЗАТЫКАЛ» 

— Если уж об экстремальных ситуациях говорить, я знаю, что после картины «Дожить до рассвета» в больницу на полтора года вы загремели...

— Было дело...

— В связи с чем?

— А просто режиссер (фамилию называть не хочу) садистом был. Это вторая моя лента, поэтому в кино я верил, думал, что так и должно быть. Произведение очень непростое — лейтенант Ивановский, в начале картины смертельно раненый, весь фильм по снегу с одной гранатой ползет — ни ружья, ничего! Наконец, на колею выползает и, лежа в сугробе, продать свою жизнь подороже мечтает. «Вот, — думает, — какой-то генерал навстречу поедет, я гранату взорву, сам погибну, но и его с собой заберу», а двух каких-то несчастных, обросших немцев-обозников на телеге увидел. Уже умирая, последним усилием лейтенант планку гранаты отжал и себя с ними взорвал.

Там у Василя Быкова гениально было: дескать, он знал, на что шел, и уцелеть не надеялся, но зато жить будут другие, они победят. Им эту зеленую землю отстаивать, любить, полной грудью дышать, но кто знает, не будет ли зависеть их судьба от того, как умрет на этой дороге лейтенант Ивановский. То есть такие подвиги, эта жертвенность колоссальная, они огромную роль сыграли. Сам по себе фильм очень тяжелый был, о съемках и не говорю. Меня на снег клали, на мне все мокрое, грудь в крови, в руке граната, и пока пальцы мои от снега, которым ветродуи меня задували, не коченели, снимать они не начинали. Ну и, естественно, это двусторонней пневмонией кончилось.

— А дальше советские врачи...


С Дмитрием Гордоном. «Высший принцип актерского мастерства: отдав — приобретешь, взяв — потеряешь. Когда щедро отдаешь, больше получаешь» Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА

С Дмитрием Гордоном. «Высший принцип актерского мастерства: отдав — приобретешь, взяв — потеряешь. Когда щедро отдаешь, больше получаешь» Фото Феликса РОЗЕНШТЕЙНА


 

— Ой, там длинная история...

— В фильме «Белый снег России» вы Алехина сыграли — легендарного чемпиона мира по шахматам, прославившего Россию. Сами при этом шахматами...

— ...нет, сразу говорю, не увлекался, но с автором сценария Александром Санычем Котовым у меня интересный эпизод был. Он книгу «Белые и черные» написал, на основе которой потом сценарий и сделал: это замечательный шахматист, чемпион СССР, международный гроссмейстер и арбитр — ну совершенно уникальный человек был. Он как-то, когда меня на роль Алехина утвердили, ко мне подошел и спросил: «Скажите, Александр, вы в шахматы играете?». Я руками развел: «Александр Александрович, правда нет». — «Ну, научитесь?». — «Да нет у меня таланта, — признался, — кому-то дано, а кому-то — увы... Максимум, что я могу, — Е2-Е4 сыграть...»

— Е-два, Е-два...

— Да-да, едва (смеется). Котов погрустнел: «Очень жаль», и вот месяца через два мы в Будапеште снимаем, и я в течение не­сколь­ких дней с шахматами работаю. Там сцена такая есть: Алехин в уши две пешки вбивает и сам с собой играть начинает — потом эта же сцена в другом каком-то варианте повторилась.

— А две пешки зачем?

— Чтобы шума, звуков веселья не слышать. Там его супруга Грейс Висхар компанию какую-то собирает, а ему матч за звание чемпиона мира предстоит. Она приходит: «Алекс, ты выиграешь, ты все равно выиграешь — пойдем с нами гулять», но он наотрез: «Нет, не пойду, работать буду». Такой фанат шахмат был, и вот, чтобы все эти всплески музыкальные не слышать, уши пешками и затыкал.

— Хорошо, не ладьями...

— Я эту сцену провел, а Котов на мои движения посмотрел, на то, как я, три фигурки между пальцами зажав, просто по всему шахматному полю гуляю (это работы мне стоило, потому что фигуры передвигал, не понимая, что делаю), и на меня обиделся: «Зачем же вы мне, Александр, со­лгали?» — спросил. «В каком смысле?» — не понял я. «Вы же в шахматы играете». — «Вот в этом, Александр Саныч, — я рассмеялся, — мой секрет. Профессионализм актерский, если даже вас убедил, что в шахматы играю, меня не подвел».

— Зрителей тем более...

— И тогда он мне сказал: «Спасибо» — вот так...

(Продолжение в следующем номере)







19.05.2019



Полный адрес материала :
http://gordon.com.ua/tv/5ce0dcbb7a44c/