Я люблю тебя, Жизнь,
      и надеюсь, что это взаимно!






Смотрите авторскую программу Дмитрия Гордона

30 октября-5 ноября


Центральный канал
  • Анатолий КОЧЕРГА: 4 ноября (I часть) и 5 ноября (II часть) в 16.40








  • 3 июня 2017

    Евгений ЕВТУШЕНКО: «Когда болит нога, ощущаю себя хромающим Магелланом — я просто хочу ходить. Сейчас испытываю зависть к большинству человечества, которое ступает по земному шару без боли»




    (Продолжение. Начало в № 19, №20, № 21)

    «ХОТЬ И НАПИСАЛ Я, ЧТО НЕТ ЛЕТ, ЕСТЬ И ВОЗРАСТ, И СМЕРТЬ, НО ВСЕ-ТАКИ У ХУДОЖНИКОВ ЕСТЬ И ВЕЛИКАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ ОСТАВАТЬСЯ, ПРИСУТСТВОВАТЬ В ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА» 

    — Евгений Александрович, вам скоро 81 год — каково оно, ощущение возраста?

    — Зачем ты это сказал, почему? Сколько хочу, столько мне и лет...

    — ...но на сколько вы себя ощущаете?

    — Не знаю. Когда болит нога, ощущаю себя хромающим Магелланом — я просто хочу ходить. Ты о зависти спрашивал, так вот, я сейчас испытываю зависть к большинству человечества, которое ступает по земному шару без боли, — вот и все. Мне хотя бы гулять хочется: раньше я бегал, в футбол играл, но сейчас надо хотя бы от боли избавиться.

    — Вы, тем не менее, все равно много ездите и своим американским студентам говорите: «Зовите меня Женей». Они вас Женей зовут?

    — Да.


    «Я разный — я натруженный и праздный. Я целе- и нецелесообразный. Я весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый»

    «Я разный — я натруженный и праздный. Я целе- и нецелесообразный. Я весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый»


    — И вам это нравится?

    — Конечно, поэтому и прошу так меня называть.

    — Я много лет вас знаю: у вас молодые глаза — ну просто мальчишки, вам всегда все интересно, а молодым вы себя чувствуете?

    — За исключением случаев, когда ноги напоминают мне, что это не так. Но, может, еще отойдут — кто их знает? За что-то меня Бог наказывает...

    — О матери и об отце часто думаете?


    С матерью Зинаидой Ермолаевной, конец 80-х. «О матери и об отце думаю постоянно»

    С матерью Зинаидой Ермолаевной, конец 80-х. «О матери и об отце думаю постоянно»

     

    — Постоянно.

    — Чем дальше, тем чаще?

    — Да, а знаешь, какое у Маши самое драгоценное качество? Отца она, конечно, мне заменить не могла, но маму заменила — это точно, а иногда ведет себя по отношению ко мне, как бабушка: ворчливо укоряет, говорит, что делать, а чего не делать. Заботясь обо мне, разумеется, и мне повез­ло, что у нее хороший русский язык, она его чувствует. Порой мы с ней спорим: она не любит Маяковского, а я, несмотря на то что у него 80 процентов плохих стихов...

    — ...зато 20 процентов какие!..

    — Да, и благодаря им я все равно считаю его гениальным.

    — Вы наверняка известного советского художника-карикатуриста Бориса Ефимова знали...

    — Конечно...

    — Когда я брал у него интервью, ему было 107 лет, и я попросил у него прощения за нехороший вопрос: боится ли он смерти? Он улыбнулся: «Ну что вы, вопрос, в общем, невинный, его можно задать любому» — и начал отвечать, а что думаете о смерти вы и боитесь ли ее?

    — Ну как тебе сказать? Хоть и написал я, что нет лет, есть и возраст, и смерть, но все-таки у художников есть и великая возможность оставаться, присутствовать в духовной жизни человечества. Пример этому — Рембрандт: он однажды так повернул свою Саскию к миру, что они до сих пор...

    — ...друг против друга стоят: мир и Саския...

    — ...и смотрят на нас, и за нас пьют, мол, мы вот друг друга любим, и вы тоже этой возможности не теряйте. Мы с Машей не теряем, и вообще, главное, чтобы с женщиной не было скучно. Думаю, мужчина инстинктивно ищет в любимой женщине ту, что способна заменить ему мать, которая рано или поздно может уйти. Я с Машей по каким-то важным вопросам советуюсь, она первой мои стихи читает. Не все, конечно, что она говорит, воспринимаю, но она мой первый редактор.

    «КОГДА СПРАШИВАЮТ, КТО НАУЧИЛ МЕНЯ ЧИТАТЬ СТИХИ, ПОНИМАЮ, ЧТО ЭТО ОТЕЦ, — Я ИНОГДА СЛЫШУ В СЕБЕ, КАК ЧРЕВОВЕЩАТЕЛЬ, ЕГО ГОЛОС» 

    — Ваш отец, знаю, тоже писал стихи, и на надгробии его — его же четверостишье. Вы эти строки помните?

    — Конечно. 17 лет ему было, когда он это написал.


    Женя с родителями — Зинаидой Ермолаевной Евтушенко и Александром Рудольфовичем Гангнусом, 1932 год. «Отцу 17 лет было, когда он написал: «Отстреливаясь от тоски, я убежать хотел куда-то. Но звезды слишком высоки, и высока за звезды плата»

    Женя с родителями — Зинаидой Ермолаевной Евтушенко и Александром Рудольфовичем Гангнусом, 1932 год. «Отцу 17 лет было, когда он написал: «Отстреливаясь от тоски, я убежать хотел куда-то. Но звезды слишком высоки, и высока за звезды плата»   

     

    Отстреливаясь от тоски,
    Я убежать хотел куда-то.
    Но звезды слишком высоки,
    И высока за звезды плата.

    Я очень жалею, что Маша узнать моего отца не успела.

    — Интересный был человек?

    — Замечательный, просто поразительный, и когда спрашивают, кто научил меня читать стихи, понимаю, что это он, — я иногда слышу в себе, как чревовещатель, его голос. У меня, кстати, его запись есть — она любительская, но я, может, ее выпущу. Отец был дилетант, безусловно, но у него были прорывы. (Читает).

    Стихами про жизнь не расскажешь,
    И это сказали мне вы
    Под ветра удушливый кашель
    На серых гранитах Невы.

    — Шикарно!

    — Согласен. Или он предугадал, что меня будут знать, — и меня узнали.

    Там, где желтою зыбью текут пески,
    Там, где бьет о берег вода,
    На высоких и низких обрывах реки
    Они стоят — города.

    Мой конь не раз копытом стучал
    По каменной их груди.
    Каждый город меня встречал,
    Каждый дом меня звал: «Войди!».

    И в самые приветливые я входил
    На закате синего дня.
    Я женщин, порой некрасивых, любил
    И они любили меня.

    Когда же стянется дыма синь
    Моих костров к берегам,
    Ты, наверно, пойдешь, 
    мой старший сын,
    По моим неостывшим следам.

    И я знаю, что там, на склоне реки,
    Где ты будешь поить коня,
    По походке твоей, по движенью руки
    Узнают и вспомнят меня.

    Вот Александр Рудольфыч какой был!

    — Замечательные стихи!

    — И случилось ведь точно так! Когда я написал поэму «Мама и нейтронная бомба» и мы с писателем и путешественником Леней Шинкаревым по Байкалу ходили, разразился дикий проливной дождюга, и вдруг на берегу, как хрустальный башмачок, засветилась стекляшка. Ну, мы туда причалили, попытались войти. Там мою песню «Не спеши» играли, но швейцар, похожий на бога Саваофа, впустить отказался, и тогда Леня ему объяснил: «Товарищ, это автор, как вы можете его не пускать? Из-за каких-то резиновых сапог? В конце концов, сапоги можно снять...». Нам разрешили войти, но уже все закрывалось, ничего выпить не выдавали, и тогда меня как почему-то считавшегося способным уговорить чего-то налить к буфетчице делегировали.

    У меня иногда бывает такая мимика, как у папы: он всегда, пытаясь выпросить что-то, не­множ­ко мучил лицо — это осталось, оно родовое, и вдруг эта буфетчица мне говорит: «Слушай, твой папа что, Александр Рудольфович?» (а ведь уже лет 50 мне было, и она была в возрасте). Я ответил: «Да, а при чем тут мой папа?». — «А маму Зина зовут? А ты Женя?». Заревела, обняла меня и повела нас всех в избу. Узнала меня по мимике! (Плачет). Рассказала, что была поварихой в экспедиции, но какой экспедиции! — я ведь тогда еще не знал, что в ней мои папа и мама участвовали...


    Символы «оттепели» Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, Роберт Рождественский и Андрей Вознесенский в литературном поселке Переделкино, 80-е

    Символы «оттепели» Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, Роберт Рождественский и Андрей Вознесенский в литературном поселке Переделкино, 80-е

     

    Услышав эту историю, мама спросила: «Груня?». Я ответил: «Да». Эта женщина была в папу влюблена, а у родителей моих сложились очень непростые отношения. Мама была патриархальной женщиной, комсомольски патриархальной, и вот эта Груня носила от нее письма из палатки в палатку — папе. Наверное, обливаясь слезами...

    Мама показала мне пожелтевшую любительскую фотографию — она сидела на коне, с откинутым накомарником, подъехавшая к костру среди палаток, папа ей стремя поддерживал... Ну, такая геологическая фотография. Она перевернула ее, там было написано: «На месте изысканий будущей Братской ГЭС» — и сказала: «Здесь ты был начат». Не сказала «зачат», и всплакнула, конечно. Кстати, когда отец умер, она пришла и поцеловала всех его последующих жен — они все там собрались...

    «ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ НЕ ТОЛЬКО БОЛЬШИЕ ПИСАТЕЛИ НУЖНЫ — НУЖНЫ ЛЮДИ, ПЕРЕД КОТОРЫМИ МОЖЕТ БЫТЬ СТЫДНО» 

    — В молодости вы часто в Москве у памятника Маяковскому выступали, а сегодня, когда мимо этого памятника проходите или проезжаете, что-то внутри екает?

    — Маяковского мне очень жалко. В своей последней неподцензурной книжке Корней Чуковский рассказал историю, в которую я не могу, к сожалению, не поверить. Оказывается, Лидию Корнеевну арестовали еще в 26-м году, когда она была совсем молодая, и Чуковский пришел Маяковского за нее попросить, но тот очень грубо с ним разговаривал. Корней до конца жизни, несмотря ни на что, все-таки Маяковского любил, но это он тоже помнил, хотя кто знает, какое у Маяковского настроение было? Может, и сам думал, что и его скоро... Сложно все это, но, разумеется, человека не красит.

    Из книги Евгения Евтушенко «Волчий паспорт».

    «23 февраля 1964 года меня пригласили что-нибудь прочесть в ВТО на вечере, посвященном Дню Советской Армии, и вдруг в первом ряду я увидел маршала Буденного, маршала бронетанковых войск Ротмистрова и одного из крупнейших начальников ПУРа генерала Востокова, известного своими солдафонско-просталинскими взглядами.

    Буденный, при своих знаменитых усах, обвешанный медалями и орденами, как бык-производитель на сельскохозяйственной выставке, положил обе волосатые ручищи на рукоятку шашки, которая стояла наготове между его кавалерийских ног. Мне уже представилось, как эта шашка выпрыгивает из ножен, чтобы дорубать всех недорубанных врагов революции, в том числе и меня, и вдруг случилось нечто невероятное. Маршал снял ручищи с рукоятки шашки и зааплодировал, да так оглушительно, как будто я объявил о капитуляции Нью-Йорка перед Первой конной армией. Генералу Востокову ничего не оставалось, как присоединиться и жиденько подхлопать.

    На банкете, хватив три-четыре полных до краев фужера коньяку, Буденный сказал:

    — Вот вам всем задачка. Какой род войск будет самым главным в атомной войне?

    — Ракетные войска, — раздалось сразу несколько голосов.

    — А вот и нет... — гордо распушил усы Семен Михайлович и торжествующе обвел весь стол глазами. — Красная кавалерия!

    Все недоуменно стали переглядываться — не спятил ли маршал.

    — Когда атомные бомбы разрушат все на земле, кто — я спрашиваю вас — пройдет по трупам, руинам и пеплу? Красная кавалерия! А кто ее воспоет? Поэты!

    Так меня спасло уважение Буденного к нашей профессии — не меньшее, чем к его родной красной кавалерии».

    — Вы однажды обмолвились: «Говорить со мной, не слышав, как я читаю стихи, все равно что говорить с Аршавиным, не видев, как он играет в футбол»...


    С четвертой женой Марией. «Мне повезло, что у нее хороший русский язык, она его чувствует. Порой мы с ней спорим. Я с Машей по каким-то важным вопросам советуюсь, она первой мои стихи читает»

    С четвертой женой Марией. «Мне повезло, что у нее хороший русский язык, она его чувствует. Порой мы с ней спорим. Я с Машей по каким-то важным вопросам советуюсь, она первой мои стихи читает»

     

    — Ну, сейчас лучше не видеть...

    — Знаете, говорить с вами можно бесконечно, и я очень благодарен вам за то, что уделили мне время. Как жаль, что это интервью подходит к концу!..

    — Ну а мы давай будем ждать больших поэтов — и России, и Украине, и человечеству они нужны. Большие писатели вообще — сейчас это дефицит, в том числе и в Америке. Я подробнейшим образом перечитал подаренную мне когда-то давно книжку мемуаров Артура Миллера, до которой руки никак не доходили, — какая он личность! Невероятная! Я все-таки крупных писателей, крупных художников видел, и сейчас необходимость их ощущается...

    — Да и политики были тогда покрупнее нынешних...

    — Не помню уже, кто, сказал, что если бы Лев Толстой был жив, начать Первую мировую войну не рискнули бы. Нужны люди, перед которыми может быть стыдно. Таким был Сахаров, которого я знал, и в этом была его драгоценность, хотя он был тоже наивным, неудачным популяризатором своих идей, и, может, слава богу, что не стал президентом, потому что не­известно, чем это кончилось бы. Или его убить могли бы, или он сам мог поскользнуться на чем-то, ошибиться. По наивности своей, по детскости, потому что при всей мудрос­ти был по-детски наивен иногда. Ну а с другой стороны, таких людей бы побольше.

    «КРАСКИ, ЯРКИЕ КРАСКИ — НУ ЧТО ЖЕ, БОЛЬШОЙ ЛИ В ЭТОМ ГРЕХ?» 

    — Евгений Александрович, в завершение я хотел бы попросить вас почитать стихи.

    — Хорошо. У меня было стихоторение такое — «Письмо в Черновцы»: его и прочту. (Читает).

    Сейчас Вы, наверно, на рынок
    в далеком городе вышли.
    Как его там — Черновицы
    или же Черновцы?
    Не доверяя работнице,
    Вы выбираете вишни
    и спрашиваете у торговок,
    почем у них огурцы.
    Потом вы домой приходите,
    на цены соседкам сетуя,
    готовите завтрак мужу — 
    ему пора на завод,
    но только-только уйдет он,
    в кроватке с веревочной сеткою
    уже ваша дочь просыпается
    и властно к себе зовет.
    В руках она держит куклу:
    «Хочется кушать кукле...
    Мама, ты нас покормишь?». —
    «Сейчас покормлю, погоди...».
    И снова из кухни в комнату,
    и снова из комнаты — в кухню
    в домашнем халатике,
    в шлепанцах,
    косынкой прикрыв бигуди.
    А вечером вы — другая,
    с прической уже не помятой,
    в цветастом весеннем платье,
    идете в парк у реки,
    еще красивые губы
    малиновой тронув помадой,
    надев по последней моде
    с контурной пяткой чулки.
    Вам надоело все время
    с работницей препираться.
    Вам скучно среди похожих
    одна на другую ссор.
    Оставив мужа с друзьями
    за пулькою преферанса,
    идете вы. Ждет вас в парке
    один знакомый майор.
    С ним ничего у вас не было
    и быть ничего не может.
    Вам просто приятно нравиться,
    красивые слушать слова.
    Вам очень смешно и грустно
    знать, что он вас моложе
    на целых четыре года,
    но вам говорит, что на два.

    И тут уже Евтушенко вступает:

    А я вообще мальчишка,
    Со мной — вашей жизни крышка,
    и лучше меня не помнить,
    как случай,
    как придурь,
    как блажь,
    но вы остаетесь нетленной
    моей ненаглядной Вселенной,
    а я остаюсь, как мгновенный
    любовник единственный ваш.

    53-й год... Когда пишешь стихи, что-то на­кладывается — одно, второе, третье, пятое-десятое... Что-то из своей жизни добавлено, что-то из чужих рассказов заимствовано, наплыв какого-то другого лица находит — так бывает часто. Это так называемый классический собирательный образ, но не совсем — все-таки реальная женщина за ним стоит, которая научила меня любить красивые галстуки, потому что первый из них собственноручно мне сшила. Краски, яркие краски — ну что же, большой ли в этом грех? Сейчас, между прочим, даже в Америке мужчины боятся одеваться так, как я, потому что на работу не возьмут (улыбается).


    С Дмитрием Гордоном. «Мне повезло. Я родился в рубашке. Она оказалась смирительной, но я сумел ее разодрать»

    С Дмитрием Гордоном. «Мне повезло. Я родился в рубашке. Она оказалась смирительной, но я сумел ее разодрать»

     

    Спасибо тебе, Дима! (Жмет руку).

    Из книги Евгения Евтушенко «Волчий паспорт».

    «Так кто же я?

    Я русский поэт, а не русскоязычный.

    Я русский человек по самосознанию.

    Самосознание и есть национальность.

    Мои мать и отец любили друг друга недолго, но я их люблю всегда.

    Я люблю всех женщин, которых когда-то любил.

    Я люблю свою жену Машу.

    Я люблю всех своих пятерых сыновей.


    С женой Марией и сыновьями Евгением и Дмитрием, 2000-е годы. «Отца Маша, конечно, мне заменить не могла, но маму заменила, а иногда ведет себя по отношению ко мне, как бабушка: ворчливо укоряет, говорит, что делать, а чего не делать»

    С женой Марией и сыновьями Евгением и Дмитрием, 2000-е годы. «Отца Маша, конечно, мне заменить не могла, но маму заменила, а иногда ведет себя по отношению ко мне, как бабушка: ворчливо укоряет, говорит, что делать, а чего не делать»

     

    Я люблю Пушкина и Володю Соколова, Шостаковича и Булата Окуджаву, Петрова-Водкина и Олега Целкова, великого сибирского шофера моего дядю Андрея Дубинина и великого футболиста Всеволода Боброва.

    Я люблю станцию Зима, Переделкино и Гульрипш, где сейчас от моего сожженного дома остался только пепел.

    Я люблю скрип саней по снегу, баню с березовыми вениками, сало с черным хлебом, малосольного омуля, моченые антоновские яблоки.

    Я, правда, почти не пью водки, потому что она убивает память, но водка незаменима на поминках, а мне на них приходится сиживать все чаще и чаще, как будто все они сливаются в одни Большие Поминки по той Большой Стране, в которой и родился и которой уже нет и никогда не будет.

    Но я люблю и другую Самую Большую Страну — человечество.

    Я люблю Гранд-каньон не меньше, чем Байкал.

    Я люблю «Девочку на шаре» Пикассо не меньше, чем «Тройку» Перова.

    Я люблю Эдит Пиаф и Жака Бреля не меньше, чем Русланову и Высоцкого. Я люблю Габриеля Гарсиа Маркеса не меньше, чем Андрея Платонова.

    Я люблю фильм «Похитители велосипедов» не меньше, чем «Летят журавли».

    Я люблю гениев дружбы — грузина Джумбера Беташвили, убитого во время абхазско-грузинской бойни, американца Альберта Тодда, австралийца Джеффри Даттона, шведа Пера Гедина, итальянку Евелину Паскуччи, — с которыми мы сразу начали понимать друг друга с полуслова: люблю их не меньше, чем моего школьного кореша электромонтажника Лешу Чиненкова, чем Леню Шинкарева, с которым мы прошли семь сибирских рек, чем евтушенковеда номер один подводника Юру Нехорошева.

    ...Я не такой уж уникальный поэт, но уникальна моя судьба. Я был во всех республиках СССР, во всех областях и краях России, побывал в 94 странах, и мои стихи переведены на 72 языка.

    Мне удалось увидеть жизнь от самого дна до самого верха, и я понял, что на дне гораздо чище.

    Жизнь подарила мне такую всемирную прижизненную славу, которая не выпадала на долю поэтов гораздо лучших, чем я.

    Когда мне вручали премию Джованни Боккаччо в Тоскане, я вспомнил мандельштамовское «От молодых воронежских холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане» — и у меня защемило сердце, как будто я получал что-то, на самом деле предназначавшееся Мандельштаму, замученному в сталинских лагерях.

    Если пишешь стихи, достаточно вспомнить хотя бы Данте, Шекспира, Пушкина, чтобы не зазнаться. Но какая самая большая аудитория была при жизни у Пушкина? Человек 100-120 на лицейском выпускном вечере. Если бы в 1837 году существовал телеграф, то стихотворение Лермонтова на смерть Пушкина было бы перепечатано всеми крупнейшими газетами мира.

    Почему же это произошло именно с моими стихами, когда я написал и чудом пробил сквозь цензуру «Бабий Яр», «Наследники Сталина»? Только из-за развития средств связи?

    Из-за них тоже, но мало ли сейчас печатается на свете стихов, и порой гораздо лучших, чем мои, а средства связи все развиваются — вот уже и имейл появился, и интернет...

    Мне повезло.

    Я родился в рубашке.

    Она оказалась смирительной, но я сумел ее разодрать».











    © Дмитрий Гордон, 2004-2013
    Разработка и сопровождение - УРА Интернет




      bigmir)net TOP 100 Rambler's Top100